Дмитрий Бак - Сто поэтов начала столетия
Моменты поэтических открытий новых граней бытия в поэзии Строчкова не так уж и редки, но все же многим и многим текстам не хватает заостренности вокруг главного действия-события, некоторой акцентиротванной сосредоточенности на необычном, запоминающемся. Идиллический отпускной фон после прочтения нескольких десятков однозвучных текстов становится достаточно предсказуемым и обедненным (как в стихотворении «Буколики»).
Если же в текст вводятся прямолинейные контрасты с городской жизнью, то выглядят они достаточно странными и инородными, поскольку – по законам жанра – мир идиллии обычно замкнут в самом себе и не имеет никаких соприкосновений с миром внешним (Обломовка из романа Ивана Гончарова, жизненное пространство гоголевских старосветских помещиков). И обильные «центонные» переклички с отринутой сельским жителем литературной жизнью только углубляют немедленно возникающее ощущение дисгармонии, половинчатости, раздвоенности между «поэзией жизни» и «поэзией поэзии»
Городское додо не дада, маньерист куртуазный, почти что классик,
он любитель плотно нямням, бульбуль, а думдум не очень
и совсем не любитель бобо – того же штакета, дрына из тына.
Одно дело манерно фланировать в картузе и мерно квасить
до потери пульса, дара речи, возбухания коликих почек,
да трендеть про фафа-ляля с пухлявой la contadina,
а другое дело – со всей дури получить древесиной по чану до полной
потери чувства
и понять, что бобо мертва без практики, как сказал один теоретик
(кажется, Ибн Сина)
и знаток двух больших разниц и многих гитик об этом,
потому что искусство есть искусство есть искусство,
а древесина есть древесина есть древесина,
как и все остальные гегелевские триады, пристающие
в деревне летом.
Конечно, невозможно отрицать, что в поэтическом творчестве свобода есть свобода есть свобода – тем более что Строчков в абсолютно всех своих «отпускных» наблюдениях безупречно точен и честен, ясен в убеждениях и в символах веры. Однако то и дело закрадывается ощущение, что с точки зрения художественности подобная честность и простота скучнее резкости и парадоксальной непоследовательности. Отдельные точечные, блестящие наблюдения раз за разом не становятся открытиями, не выстраивают целостного текста, а остаются лишь всплесками на ровном фоне тихих разговоров с самим собой. Это, впрочем, не делает их слабыми, незапоминающимися. Вот, например, один из неброских и точных манифестов строчковской лирической поэтики:
Живу уже на протяжении,
натянутом настолько туго,
что даже слабое движение
становится причиной звука.
Кумулятивное накопление массы опыта на каждом шагу готово перейти в иное качество, развоплотиться в звук, ценный самим собою, а вовсе не тем, что он означает в окружающем мире, на какие события и факты указывает. Тем более неорганичным контрастом – на мой вкус, разумеется! – выглядят выходы на поверхность поэтических смыслов прямой и незатейливой публицистики, поэзии либо вовсе противопоказанной, либо требующей особой отстраненно-ироничной поэтики, как у нескольких поэтов, получивших известность в перестроечные годы. В противном случае получается нечто одноразовое, однодневное, стремительно утрачивающее актуальность и всякую значительность вне прямой злободневности – увы, крайне недолговечной.
Качает по соросам шмидтовых грантодетей,
культуромультуре сулится невиданный нерест,
блефускоискусство всплывает наверх без затей
на корм быкотаврам фронтиров, блиц, русских америк.
Столь же надуманными смотрятся на расстоянии прошедших лет сравнительно многочисленные у Строчкова случаи «макаронического» совмещения разных языковых стихий, жанровых начал, лексических пластов. Они, как мне кажется, не образуют никакого внятного «сообщения». Некоторые тексты Строчкова рассчитаны на устное авторское чтение и от подобного исполнения очень выигрывают – об этом знает каждый, кто Владимира Строчкова не только читал, но и слушал (соло или дуэтом с Александром Левиным). Однако есть среди «устных» стихов одно («Автоапология»), в котором самоирония на миг уступает место действительному и вполне мотивированному сомнению в правомерности и веской обусловленности собственного поэтического слова, сквозь шуточные самобичевания и самовосхваления просматривается нешуточная усталость от каждодневной готовности отозваться на всякое мелкое и крупное событие природно-отпускной либо литературно-городской жизни:
Кто поет в терновнике, кто в овсе,
кто во ржи,
кто кропает эссе
в поле у межи,
но все, все,
как один, виновники.
Так не пой!
Так не пой, красавица, ты при мне,
не пой этих Песен Песен.
Может быть, я тупой,
но этим и интересен…
Да! Еще не пой при луне,
а также в безлунные ночи,
в звездные и иные. Короче,
никогда не пой. Я тупой. Я не
хочу это слушать.
…………………………..
…И, пожалуйста, встаньте,
когда я пою!
Я пою для Вечности, не для вас,
моя песня губит смертного человека.
Вот я прокашлялся… Р-раз-раз-раз!..
и пою в микрофоне салона клас –
сиков XXI века.
Век двадцать первый в самом разгаре – настоящий, некалендарный. От того, как он будет опознан и осознан в поэзии, зависит очень многое. Только невозможно больше разговаривать с самим собою, не слышать шума новых времен, подступающих вплотную к привычной грамматике поэтического высказывания, властно требующих перемен и открытий.
БиблиографияРуины // Арион. 2000. № 2.
Замкнутый контур // Знамя. 2000. № 12.
Черный-черный город // Арион. 2002. № 3.
Перекличка / Совм. с А. Левиным. М.: АРГО-РИСК; Тверь: КОЛОННА, 2003. 124 с.
[ «Из катафорточки улыбкой и рукой…»] // Арион. 2004. № 2.
[Песочные ходики с кукушкой] // Арион. 2005. № 2.
Бюллетень по уходу // Арион. 2006. № 2.
Караул опять спит // Знамя. 2006. № 2.
Наречия и обстоятельства. М.: НЛО, 2006. 496 с.
Тут и там, везде // Арион. 2008. № 1.
господа каскадеры и офицеры // Знамя. 2008. № 12.
Mercato Porta Portese // Новый берег, 2009. № 26.
Пушкин пашет. Таганрог: Нюанс, 2010. 32 с.
Буколики плюс. Таганрог: Нюанс, 2010. 32 с.
Zeitgeist. Таганрог: Нюанс, 2012. 32 с.
Предела нет. Таганрог: Нюанс, 2012. 32 с.
Ната Сучкова
или
«И никогда это время не кончится…»
Ната Сучкова в последние годы нашла новые ноты и интонации, меньше стало бескомпромиссности и жесткости, основанных на некоторых своеобразных конвенциях «молодой» литературы, в ее столичном изводе, который порою предполагает сосредоточение – минуя жизнь – прямо и непосредственно на литературе:
Пусть на твоей простыни
напишут цитату из Бродского,
я покажу какую –
про пустой кружок, жизнь пустую –
или любую другую.
Но на лице и простыни
клеймо литинститута –
и на всеобщей прозе, и
на всегдашней простуде…
У каждого стихотворца где-то есть свой обжитой дом, пространство, где знаком каждый предмет и звук, и все это в совокупности не порождает стихи, но имманентно является поэзией. Конечно, для кого-то таким домом может оказаться язык (иногда – в его несуществующем, свободно придумываемом экспериментальном смысловом контуре), порою – параллельная реальность мысленного преодоления какой бы то ни было природной, узнаваемой конкретики. Необыкновенно важно правильно выбрать маршрут движения между универсальностью и усредненностью городской жизни в непосредственной близости от печатного станка и – попыткой ощущать себя своим вдалеке от литературных кружков и литературно-критических обойм. В этом выборе важна абсолютная аутентичность – здесь нельзя полагаться на авторитеты, нельзя ничего принимать на веру без поверки непосредственным личным опытом.
Мейнстрим последних десятилетий выработал у большинства читателей стойкое и заведомое недоверие к экзотике сельской глубинки, к подчеркнутой этничности и к локальному колориту. И недаром: слишком уж навязли в зубах за долгие советские десятилетия идиллические картины с березками на фоне полей и ферм, а также неизбежных переборов гармоник. Исключения, конечно, случались, поскольку, как стало известно с некоторых пор, В деревне бог живет не по углам. Немаловажно, кстати, что это свойство деревенской жизни зорко подмечено вовсе не сельским жителем, но небожителем-скитальцем, на несколько месяцев заехавшим в глушь, чтобы дать ей имя и пережить несколько метафизических эпифаний. Поворот лицом к городу, к столичному обиходу и литературному быту ощутимо преобладает над стремлением сохранить региональную, провинциальную идентичность. Случаются, конечно, в поэзии запоминающиеся картины провинции – но преимущественно все же уже в постсоветское время – подмосковный Павловский Посад, например. Однако подобные возвращения к природе довольно редки, гораздо чаще будущие поэты покидают алтайскую либо вологодскую реальность в стихах еще до того, как им представится случай перебраться в одну из столиц в смысле буквальном.