Федор Сухов - Красная палата
К одиноко пребывающему Никону вошел «патриарш человек», побитый царским окольничьим.
Патриарш человекКнязь Богдан уязвил… Прямо по лбу.
Не тебя, а меня уязвил.
Подло, князь! И не князь он, оболтус,
В непролазной утопший грязи.
Говорю: послан с делом, непраздно
Сам себя ожиданьем томлю,
До царевича, до Теймураза
Объявляю бумагу твою.
Говорю: от владыки бумага.
«Я владыкою не дорожусь» —
Так ответствовал князь. И с размаха
Прямо по лбу…
Не устрашусь,
В сатанинские лапы не дамся,
Вновь реку я тебе, государь:
Небо выше земли, выше царства
Голубеющий мой Иордань.
А уж ежели ты супротиву
Воли божьей задумал пойти,
Твоему не препятствую диву,
На твоем я не встану пути.
Отойду от греха, дабы зримо
Ощутил ты погибель свою…
Потому ты стоишь нерушимо,
Что и я нерушимо стою.
И стоял бы, да нету опоры,
Нету твердой земли под ногой,
Нет дороги в зазывное поле,
Колокольчика нет под дугой…
ПО ПОВЕЛЕНИЮ ГОСУДАРЯ
Уязвленный охлаждением государя, Никон самоустранился, тайно надеясь, что государь прослезится, вновь будет умолять «собинного друга» занять патриарший престол, но события повернулись по-другому, они-то и позволили вспомнить сосланного в Сибирь Аввакума.
Боярин РтищевГосударь повелел возвратить протопопа.
Не Ивана Неронова?
Нет, не Ивана.
Аввакума Петрова. Давно он утопал,
Коий год пребывает в незнаемых странах,
Во Сибири самой протопоп пребывает.
Жив ли родненький?
Думаю, вживе.
Буря кряжистых сосен не ломит, не валит,
Живущой протопоп, он коряжист, он жилист.
Он и сам, наподобие бури, неистов,
Неуемен,
очами — как молоньи мечет.
А когда усмирится, доверчиво, чисто
Глянет так, как глядит убывающий месяц.
Ну а Никон-то сверзился, что ли?
Спознался,
С превеликой гордыней сдружился владыка,
Возомнился,
на все-то позарился царство
Выше царства себя почитающий Никон.
На бояр, на князей ополчился, поносит,
Самого государя изволит печалить,
Свечерели его, государевы, очи,
Еще больше стишал, опустился плечами.
Что-то дальше-то будет?… Неужто антихрист
До скончания века останется в силе?
Тут и впрямь свечереешь, душою утихнешь,
Уподобишься зябко дрожащей осине.
Евдокия, сестрица моя, говорила,
Будто греки,
они будто воду-то мутят,
От Паисия будто бы, от Лигарида
Сатанинская эта исходит премудрость,
Вся латынщина эта от греков исходит.
Бью челом я твоей неуемной сестрице,
Подтверждаю: поют и в моем огороде
Иноземные — сладкого голоса — птицы.
Знаю: обасурманился Федор Михайлыч,
От себя самого отступился боярин,
Ходят в дом твой скобленые, бритые хари,
Что над всей-то Москвой насмехаются въяве.
Не по нраву Москава, вся-то Русь не по нраву
Иноземщине этой, всей этой немщине.
По какому такому особому праву
Нехристь всякая лоб свой брезгливо морщинит?
Православную веру всяк сволок поносит.
Греки, что ли, поносят?
А может, и греки.
Навалились кромешней египетской ночи
На российские наши раздольные реки,
Взбаламутили чистую, зрячую воду.
Так сестрица твоя говорила?
Сестрица,
Что сестрица? Сама говорю в неугоду
Ночи той, что неясытью дикой грозится.
Ежеутрь, ежедень говорю в неугоду
Не кому-то нибудь — самому государю.
По его повелению мутят-то воду,
По его-то хотенью сады увядают.
Не улыбься, Михайлыч! Ни яблок, ни сливин
Не отведают больше твои басурмане.
Аль своей романеей ты их осчастливишь,
Родостамой поганую голь отуманишь?
Я тебя осчастливлю своей романеей,
Оскоромься, Федосьюшка.
Не оскоромлюсь.
(Доставая из поставца играющее на солнце вино.)
Посмотри, как горит, как красно пламенеет,
Как играет зазывно ликующей кровью!
Не стерплю. Оскоромлюсь. Себя осчастливлю.
(Пьет из полно налитой чаши.)
Не себя — осчастливишь нечистого духа,
Он, подобно весеннему буйному ливню,
Расхохочется всею утробой, всем брюхом,
Всей своей преисподней взликует нечистый.
Пусть ликует, веселье, оно не помеха,
Луговой колокольчик и тот не дичится,
Не чурается чисто звенящего смеха,
Сам смеется упавшей на землю росою.
Не слыхала.
А я-то, Федосьюшка, слышал.
Пустословишь без устали.
Не пустословлю,
Вон на небушко месяц смеющийся вышел.
Припозднилась. Пойду-ка скорее до дому.
Не спеши. Посиди.
Я и так засиделась.
Поразмыкала горькую долюшку вдовью,
Отдохнула своим стосковавшимся телом.
А когда Аввакум-то прибудет?
Прибудет.
Государь повелел возвратить протопопа.
Может быть, от мятухи сибирской, от студи
Он уже на Москву незаметно притопал.
И не слышно, не видно живет-поживает.
Евдокия б, сестрица моя, услыхала.
Из боярской опочивальни выходит Аввакум. Он неузнаваемо изменился, исхудал, поседел. И только в глазах те же до поры до времени затаенные молнии.
АввакумБуря кряжистых сосен не ломит, не валит…
Чую дщери Христовой святое дыханье,
Вижу красного лета высокое небо,
Что зорюет в моей неутихшей рябине…
Где, Михалыч, она, где твоя романея?!
Романею мою басурмане допили…
АЗ ЕСМЬ АВВАКУМ
В окна боярской горницы сине уставилось погожее весеннее утро, но никто не встает со своего места, все слушают Аввакума, даже свечи и те остались непогашенными, они, догорая, тихо потрескивают, становятся незаметными в свете восходящего солнца.
АввакумИ отдали меня Пашкову Афонасью,
Суровый человек — всех мучит, всех-то бьет,
Не государевой — своею судит властью,
Как глянет — ледяной охватывает пот.
Как с чепи спустится — душа уходит в пятки,
А шпагу тронет — разлучишься с головой…
Как дикий зверь, на кровь людскую падкий,
Он, Афонасий, как он измывался надо мной!
«Ты поп или распоп?», — рычал, играя шпагой.
«Аз есмь по божьему веленью Аввакум»…
И тут-то вся она показывалась, пакость,
И тут-то сатанинский сказывался ум.
Двух немощных вдовиц отдать надумал замуж,
Аз воспрепятствовать, усовестить посмел
И, дабы не было неслыханного сраму,
Готов был воспринять насильственную смерть.
И воспринял,
перетерпел такие муки…
За веру православную перетерпел.
Он, Афонасий, ухватил меня за руки,
Весь распылился он, он весь рассвирепел.
А я-то думаю: пришла моя погибель,
Прощаюсь с Марковной, прощаюсь сам с собой
И не пойму: то ль снег, то ль белая как кипень
Пуржит черемуха над потайной тропой,
Мою последнюю стезинку заметает,
Мою останную слезинку холодит
И о невидимой рассказывает тайне,
Врачует горечь нестихающих обид.
Обидно, и не за себя — за человеков,
За что изводит человека человек?
Заглянешь в темный лес — в лесу полно орехов
И всякой ягоды — не переесть вовек,
Всего полным-полно, и тем благословенна,
Красна дарованная нам земля!
Не порешил убивец. Марковна, наверно,
Она, болезная, молилась за меня.
Страдалица…
А где она, голуба?
Я здесь, Прокопьевна.
На свет пройди, на свет.
И впал убивец в озорство, а может, в глупость,
Решил зверьми меня дремучими известь,
Услать решил в сплошные дебри, горы,
Зверья-то там — не счислить всех зверей
И птиц не счислить. Есть такие, кои
Дитяти малого доверчивей, добрей.
Есть утицы, они-то сами в руки,
В долони сами тычутся. Упас господь,
От соблазнительной упас меня порухи:
Аз неразумную не обездушил плоть,
Себя не обездушил. А соблазн-то мучил,
На воеводских-то оголодал харчах.
Скажи про курочку.
Про курочку-то лучше
Сама скажи.
Добра была.
(Заливается слезами.)
Была в свой срок, в свой час.
В бескормицу была она, добруха эта,
Егда все снегом замело, заволокло,
Все нестихающею падерой отпето,
Егда скудеющая леденела кровь.
Тогда-то и раздобрилась она, чернява,
Яичко за яичком клала под скамью.
И всякий раз не забывала — возвещала,
Дабы светло обрадовать всю собь мою,
Настасьюшку обрадовать, ее детишек,
Детишки-то, они малы еще, глупы,
Рассядутся в кути — один другого тише, —
Свои голодные повыставят пупы.
И смех и грех… Яичко-то узрят и сразу
Слезами глупыми друг друга обольют.
Молодший-то не выжил: с гладу то ли с глазу
В земле незнаемой нашел себе приют.
(Горестно посмотрел на Марковну.)
Да и середненький сгиб, не утерпел,
Ослаб, сердешный, и ногами и руками.
А где он, как он, указующий твой перст?
На превеликие он указует камни.
И, указуя, он глаголет: Аввакум,
Будь яко камень,
неподатлив будь, железен.
Не уступай ни в чем ни другу, ни врагу,
Егда нечистый дух повсюду куролесит.
А вот Неронов-то Иван, он уступил.
Как уступил?
Смирился. Приобщился.
К антихристу?!
Ссылай, гони меня в Сибирь,
А я не верю, нет.
Тут что-то, брат, нечисто…
Нечисто тут, Михайлыч.
С грязью не обвык,
Со дня рождения я с нею не возился.
(Воззрясь на образа.)
Прости, отец Иван. Оплакать бы, обвыть,
Ослобонить тебя из дланей лихоимца.
Аз зрю, как когти сатанинские впились
В твое умаянное, немощное тело,
Как присмирел пришибленный морозом лист
Стеной кирпичной огороженного древа.
Отговорило, отглаголило оно,
Как колокол всполошный, отгудело.
Всему свой час, свой срок.
Мудрено-мудрено
Ты, Аввакумушка, калякаешь про древо…
И не про древо… Человек великий сгиб,
Сгубили, ироды, какого человека!
Уж лучше б затворился, удалился в скит.
В скорлупку кинутого вокшами ореха…
Михайлыч, не язви. Ты видишь, кто стоит?
Очами не ослаб, гляжу и все-то вижу.
Не басурмане бритоликие твои
Под басурманскую пожаловали крышу.
Пожаловала Русь сама. Перед тобой
Стоит, страдалица, и горько слезы ронит,
А ежли что, пойдет на плаху, под топор,
Черно окарканная сборищем вороньим,
Светло оплаканная добрыми людьми…
Идем-ка, Аввакумушка, в мои покои,
Аз ухожу к распятой на кресте любви,
Безвинно пролитой, зело вопящей крови.
Вопит она, невинная, зело вопит,
И этот вопль не заглушить и не утешить,
Давясь невыплаканной горечью обид,
Никто себя не успокоит, не удержит,
Аз сам себя не удержу, не усмирю,
Кому-кому, а мне-то ведомо, какую
Сызволил государь обрадовать змею,
Сблаговолил какую осенить прокуду.
На государя не кидайся. Государь
Изволит лицезреть тебя.
Реку заране:
Не покорюсь. Не усмирюсь. Себя не дам,
Ни обротать не дам себя, ни заарканить.
Аз кукишем не оскверню свои персты,
Латинским крыжем уст своих не опоганю,
Цветущих яблонек беленые холсты
Не отдадутся дьявольскому поруганью.
УГОВОРЫ