Виктор Широков - Иглы мглы
Л. Ю.
Славно все же бывает на свете
вспоминается то, что забыл…
Я вдругорядь товарища встретил,
словно в юность фрамугу открыл.
Мы полвечера с ним говорили
про обиды давнишние, но
чай не пили и кофе не пили,
и не пили сухое вино.
Черт ли выкинул это коленце
или ангел убавил вину…
Показал он мне сына-младенца,
поглядел я на третью жену.
Чуть заметил, не трогая, книги;
и растрогали нас не стихи,
а какие-то давние миги
и нелепые наши грехи.
Я бубнил про наветы и сплетни,
он талдычил, что надо худеть,
чтобы новое тысячелетье
без одышки легко одолеть.
Мне за сорок, ему скоро сорок,
а мы, вроде болтливых сорок,
о приятелях давних и спорах
раскричались, забывши про срок.
Между тем кукарекнула полночь,
мне пришлось собираться домой;
друг и тут деликатную помощь
оказал, проводив по прямой.
Лишь в автобусном коробе гулком
понял я, что который уж год
я петлял по глухим закоулкам,
избегая веселый народ.
Я лелеял нелепую хмурость,
ею близких своих изводил,
потому что боялся за юность,
знать — ушла, а вернуть нету сил.
Что же, есть хоть осьмушка столетья,
чтобы встретить достойно конец
века, чтоб наши взрослые дети
с уваженьем сказали: "Отец".
Впрочем, это не главное, если
воплощаются в слово мечты,
остаются пропетые песни
и пройденные вместе мосты.
Пусть прокатится гулко столетье,
словно обруч, гремя о настил…
Я вдругорядь товарища встретил,
но о главном еще не спросил.
Говорила о новой работе,
как сменить сапоги и пальто,
а мне слышалось: "Кто ты мне? Кто ты?
Неужели друг другу никто?"
Был пейзаж за окном безотраден.
Моросил затянувшийся дождь.
От незримых царапин и ссадин
сердце слабое кинуло в дрожь.
Но выгравшись в сюжет диалога,
я острил, что зима не страшна,
что не вижу достойней предлога,
чем укрытые снегом дома.
Ледяная колючая сказка
нам милей, чем осенняя пыль.
Даже ветра случайная ласка
подымает алмазную пыль.
Если только не думать при этом
о квартплате, еде и тепле;
если жить, словно малые дети,
на бездумно-волшебной земле.
Но прорех еще жизненных много,
и заботами полнится дом,
и врывается в ткань диалога
нескончаемый дождь за окном.
Ты, помнится, меня спросил
о жизни, явно, между прочим.
Своим распределеньем сил
ты был, конечно, озабочен.
Ты продолжал свой марафон.
Бежал. Подпрыгивал, как мячик.
Что я? Всего лишь общий фон.
Обыкновенный неудачник.
А как живу? Да все пишу.
То громче кажется, то тише.
Спрессовываю жизнь свою
в упругие четверостишья.
Мне пишется не в кабинете
среди разостланных бумаг,
а на закате и рассвете
лишь на ходу, где весел шаг.
В метро, в трамвае, в электричке,
где жизнь сама против длиннот.
Пишу порой огрызком спички
на коробке, а не в блокнот.
Мне дышится не углекислым
коктейлем; нужен ли резон,
чтобы вобрать в стихи и в мысли
грозой процеженный озон?!
В лесу, на поле и у речки,
а не среди зеркальных зал
я подобрал свои словечки,
на нитку ритма нанизал.
Жизнь, ты спроси про мои
три заповедных желанья…
В детстве хотелось любви.
В юности — просто вниманья.
Зрелость наморщила лоб.
Видно, боится прогаду.
Белый некрашеный гроб
стал почему-то в усладу.
Если же, впрочем, сожгут
пепел пусть сразу развеют…
Столько обиженных ждут
там, где и молвить не смею.
Вот что снедает меня.
Вовсе не жажда признанья.
Только б частицей огня
в общее кануть сиянье.
В Иркутском музее совсем малолюдно.
Здесь не был лет десять, вот встретились вновь.
Жилось мне несладко. По-всякому. Трудно.
Работа. Учеба. Стихи и любовь.
Иду, не спеша, по квадратам паркета.
Мне эта коробка музея тесна.
На улице лето. Сибирское лето.
А я все ищу, где былая весна.
Давно ли с путевкой ЦК комсомола
спешил в агитпоезд и ездил на БАМ.
Где были времянки и гомон веселый
сегодня уютно добротным домам.
Какие события грянули в мире!
За век прокатилось четыре войны.
"Портрет неизвестного в синем мундире"
все так же спокойно глядит со стены.
Мы тоже пройдем как безвестная поросль,
и повесть о жизни вместится в строку;
но совесть людская есть главная новость,
и мы у грядущего вряд ли в долгу.
Потомки отыщут записки, портреты.
Рассудят пристрастно, что "Против", что "За"…
И кто-то пройдет, не спеша, по паркету
и глянет внимательно всем нам в глаза.
Мне — 42. Когда б — температура,
я умер бы от страха в тот же миг,
но жизнь — конвейер, портится фигура,
и вот уже я не мужик, старик.
Большой привет! Смените интересы.
Смотрите телевизор, черт возьми!
Там тоже есть и метры, и метрессы,
и много восхитительной возни.
Возьмите побыстрее ноги в руки
и сдайте на анализ вашу мысль,
и не пилите сук, поскольку суки
поддерживают на мизинцах высь.
Я, видно, из породы скупердяев,
боюсь считать остатние года;
и нет ни слуг, ни подлинных хозяев,
лишь расплодились горе-господа.
Им нравится веселое молчанье,
им хочется надежнее сберечь
волынки иностранное звучанье
и балалайки скомканную речь.
Гудит апрельский ветер за стеною,
фрамуга выгибается дугой;
и я захвачен возрастной волною,
я словно тот же, но уже другой.
И все мои баллады кочевые
трассируют, что жизнь одним права,
ведь не склонилась на упрямой вые
шального зимогора голова.
Итак, вперед, не признавая порчи,
не занимая лучшие места;
очередной апрель раскроет почки,
и скоро брызнет свежая листва…
"Всей трассе полета дожди моих слез"
пришла от тебя телеграмма.
Так вот он, ответ на проклятый вопрос:
комедия жизнь или драма.
Так вот почему мы боимся летать
и топчемся часто на месте;
и солнце не любим, приучены лгать
друг другу, не помня о чести.
Но знай, что рокочет над озером гром
во тьме беспробудно-кромешной;
зовет телеграмма; и дождь за окном
как наш разговор безутешный.
Не буду твердить про банальную грусть,
что в небе дыру залатаю…
Я солнца палящих лучей не боюсь
и сердцем к тебе улетаю.
Не любитель я гостиниц,
но когда в отъезде долгом,
номер — сладостный гостинец,
блажь, повенчанная с долгом.
Здесь не страшен поздний вечер:
засмоливши сигарету,
кофе заварив покрепче,
славно развернуть газету.
И легко перелетая
мыслью за последней вестью
от Берлина до Шанхая,
от кораллов до созвездий,
славно верить в то, что вечен
твой уют, заливчик света,
между тем, как этот вечер
весь сгорел, как сигарета.
Как высоко прямо в толще обрыва
ласточки делают гнезда свои!
Значит, над бездной быть можно счастливым,
если есть крылья взаимной любви!
Александру Амвросьевичу Лужанину
Евгении Эргардовне Пфляубаум
Чтобы встретиться — надо расстаться.
На юру. На ветру. Поутру.
22-32-18
Я когда-нибудь вновь наберу.
Загудит телефонное чудо,
и в копилку просыплется медь.
"Здравствуй, Виктор! Куда и откуда?
Мы хотим на тебя посмотреть".
И опять на такси я проеду
мимо Свислочи, славной реки.
И опять мы затеем беседу,
дорогие мои старики.
Я прочту вам стихи, если можно.
Я обследую книжный развал.
Мне представить сейчас невозможно,
что когда-то у вас не бывал
Как бы ложь под меня ни копала,
как бы враг ни палил из фузей,
есть на улице Янки Купалы
дом поэзии верных друзей.
Как бы годы ни стали меняться,
в лютый холод и в злую жару
22-32-18
я когда-нибудь вновь наберу.
Какая жизнь! Какой уют!
К чему нам давний спор!
Во всех киосках продают
"Герцеговину Флор".
Табак отборен и душист.
Все гильзы на подбор.
Бери, закуривай, артист,
"Герцеговину Флор".
Но что темнеешь ты с лица?
Какой-такой укор?
Неужто все же есть грязца
в "Герцеговине Флор"?
И в гильзах — порох, не табак,
и все твои дела — "табак",
поскольку ты — слабак
и цепки удила.
И помнится тяжелый ус
и жирный — жирный дым;
и если даже ты не трус,
то — жалкий подхалим.
Держись за жизнь и за уют,
на заверенья скор.
Недаром всюду продают
"Герцеговину Флор".
Недаром… И смиряя нрав,
припомни, коль учен,
предупреждал тебя Минздрав?
Предупреждал о чем?
Никого не надо заводить.
Ни жены. Ни кошки. Ни собаки.
Невозможно с ними разделить
боль утраты… Между тем, однако,
тянется живое вечно жить.
Радость даже в венах колобродит,
под руку толкает — расскажи
миру о любви круговороте.
День вскипает ворохом цветов.
Сумерки сулят галлюцинаций
всполохи. Я, кажется, готов,
милая, с тобою обменяться
нежною структурою души,
зрячей осязательностью кожи;
только ты подробней опиши,
чем мы в узнавании похожи.
Может быть, бессмертия залог
в том, что, не пугаясь укоризны,
завязался встречи узелок
и его не развязать при жизни.
Шумеры. Греки. Копты. Иудеи.
Славяне. Персы. Римляне… Не раз
cultura agri и cultura Dei
сплетались в хороводе вещих фраз.
Поэт — antheos… В первохристианстве
явился нам священный символ — крест,
где плоть распята в зыблемом пространстве,
а дух сияет далеко окрест.
Не каждому пройти путем крещенья,
чтобы душой воскреснуть во Христе;
и я прошу у каждого прощенья,
невидимо распят я на кресте.
Путь от Содома к песенной Голгофе
прошла моя безбожная душа;
и отразился пусть не лик, а профиль
среди страничек, сходство доверша.
Так на пути словесном к совершенству,
пройдя сквозь тартар, сквозь тартарары,
вдруг ощутишь, что приобщен к блаженству,
то Дух Святый явил свои дары.
Дух неподвластен силе и закону.
Судим одним критерием креста.
Поэзию нельзя свести к канону.
Она как совесть. Если есть — чиста.
Михаилу Плетневу