Виктор Широков - Иглы мглы
Александру Амвросьевичу Лужанину
Евгении Эргардовне Пфляубаум
Чтобы встретиться — надо расстаться.
На юру. На ветру. Поутру.
22-32-18
Я когда-нибудь вновь наберу.
Загудит телефонное чудо,
и в копилку просыплется медь.
"Здравствуй, Виктор! Куда и откуда?
Мы хотим на тебя посмотреть".
И опять на такси я проеду
мимо Свислочи, славной реки.
И опять мы затеем беседу,
дорогие мои старики.
Я прочту вам стихи, если можно.
Я обследую книжный развал.
Мне представить сейчас невозможно,
что когда-то у вас не бывал
Как бы ложь под меня ни копала,
как бы враг ни палил из фузей,
есть на улице Янки Купалы
дом поэзии верных друзей.
Как бы годы ни стали меняться,
в лютый холод и в злую жару
22-32-18
я когда-нибудь вновь наберу.
Какая жизнь! Какой уют!
К чему нам давний спор!
Во всех киосках продают
"Герцеговину Флор".
Табак отборен и душист.
Все гильзы на подбор.
Бери, закуривай, артист,
"Герцеговину Флор".
Но что темнеешь ты с лица?
Какой-такой укор?
Неужто все же есть грязца
в "Герцеговине Флор"?
И в гильзах — порох, не табак,
и все твои дела — "табак",
поскольку ты — слабак
и цепки удила.
И помнится тяжелый ус
и жирный — жирный дым;
и если даже ты не трус,
то — жалкий подхалим.
Держись за жизнь и за уют,
на заверенья скор.
Недаром всюду продают
"Герцеговину Флор".
Недаром… И смиряя нрав,
припомни, коль учен,
предупреждал тебя Минздрав?
Предупреждал о чем?
Никого не надо заводить.
Ни жены. Ни кошки. Ни собаки.
Невозможно с ними разделить
боль утраты… Между тем, однако,
тянется живое вечно жить.
Радость даже в венах колобродит,
под руку толкает — расскажи
миру о любви круговороте.
День вскипает ворохом цветов.
Сумерки сулят галлюцинаций
всполохи. Я, кажется, готов,
милая, с тобою обменяться
нежною структурою души,
зрячей осязательностью кожи;
только ты подробней опиши,
чем мы в узнавании похожи.
Может быть, бессмертия залог
в том, что, не пугаясь укоризны,
завязался встречи узелок
и его не развязать при жизни.
Шумеры. Греки. Копты. Иудеи.
Славяне. Персы. Римляне… Не раз
cultura agri и cultura Dei
сплетались в хороводе вещих фраз.
Поэт — antheos… В первохристианстве
явился нам священный символ — крест,
где плоть распята в зыблемом пространстве,
а дух сияет далеко окрест.
Не каждому пройти путем крещенья,
чтобы душой воскреснуть во Христе;
и я прошу у каждого прощенья,
невидимо распят я на кресте.
Путь от Содома к песенной Голгофе
прошла моя безбожная душа;
и отразился пусть не лик, а профиль
среди страничек, сходство доверша.
Так на пути словесном к совершенству,
пройдя сквозь тартар, сквозь тартарары,
вдруг ощутишь, что приобщен к блаженству,
то Дух Святый явил свои дары.
Дух неподвластен силе и закону.
Судим одним критерием креста.
Поэзию нельзя свести к канону.
Она как совесть. Если есть — чиста.
Михаилу Плетневу
В бойком муравейнике оркестра
все Гармонии подчинено:
и смычки, и струны, даже чресла
музыки колючее звено.
Весело работают суставы.
Скромно сухожилия хрустят.
Снова пестрой публике по нраву
инструментов яростный парад.
Как улитки, вздрагивают скрипки.
Словно ель, гудит виолончель.
Бьет ударник, как стрелок, навскидку,
попадая постоянно в цель.
Тонкие невидимые нити
к слушателям тянутся сейчас.
Новая симфония в зените,
как в полете вспыхнувший фугас.
Воздух снова звуками расколот,
как ударом звонкое стекло.
Зло вползает, как могильный холод,
и добро ничтожно, как тепло.
Новые выдавливай рулады.
Шепотом предсмертным прохрипи.
Только не лишай меня услады
видеть свет в заснеженной степи.
Только не мешай отдаться ласке
призрачно-чарующей руки.
Говори со мною без опаски
и развязке близкой вопреки.
Говори о подлинном и мнимом,
повторяй без устали стократ
то, что произносят херувимы,
то, что пилигримы знать хотят.
Дождь. Испарина. Усталость.
Время, вставшее стоймя.
Алость. Впалость. Малость. Жалость.
И дома, дома, дома.
Между прочим, в каждом слове
есть невидимый улов.
Хорошо увидеть внове
то, что радостней обнов:
старый парк. Свою аллею.
Влажный в трещинах асфальт.
Что люблю и что жалею.
Ничего, что был фальстарт.
Главное — пусть льется влага
"эль" родного языка.
Это благо, благо, благо
ныне, присно, на века
чувствовать свое призванье;
знать, что истово люблю
эту землю; и признанье
с земляками разделю.
Кто здесь зритель? Кто художник?
Краски чьи и чьи слова?
Только дождик, дождик, дождик
да зеленая листва…
В темном вагоне, летящем в туннеле,
мы очутились случайно вдвоем.
Дьяволы пили и ангелы пели,
две половинки боролись в одном.
Не понимая божественной цели,
чередования света и тьмы,
соприкоснуться и то мы не смели,
грешной беседою теша умы.
Жар возникал, доходящий до стыни;
дыбился чувства невиданный вал.
Голос алкал обнаженной латыни.
Голого факта рассудок желал.
Но проиграла бесовская сила.
Хлопнули две половинки двери.
Жизнь беспощадной косою скосила
цвет не расцветший, кори — не кори.
Дар обретает полет в повторенье.
Творчество крепнет с собою в борьбе.
Каждый из нас остается в творенье
и погибает, замкнувшись в себе.
Из безысходности, отчаяния
стихи слагаются нечаянно.
Парят неслышным дуновеньем,
несомы рифмы опереньем.
Я часто думаю о том, что
стихи — незримых духов почта.
Ушедших душ — к живым посланье,
перстов воздушное касанье.
Когда ж внезапно немота
нам опечатает уста,
Фортуна, будучи слепою,
вдруг повернется к нам спиною,
тогда ищи в себе вину
и помни истину одну:
"Храни достойное терпенье;
пройдет, как тучка, невезенье,
и снова радостное солнце
заглянет в душу, как в оконце.
Польются сладостные звуки
наградой за былые муки.
Хрустальной рифмы звонкий кончик
аукнется, как колокольчик.
Чтоб позже, отзвучав, тихи
хранились в памяти стихи".
Мне кажется: черные тени,
что следом за нами идут,
не длинные руки растений,
а — души погибших в аду.
Они поджидают сторожко
усталости жертвенный миг.
Недаром змеятся дорожки
и лунный кривляется лик.
И ветер уныло недаром
поет в придорожных кустах,
чтоб сердце искало радаром
того, кто от страха устал.
Забытое стадное чувство
трусливо толкает на бег,
но я подбодрюсь безыскусно:
"Смелее, живой человек!
Неважно, что там за спиною,
что ночь накрывает крылом,
со страхом сражайся и с тьмою
и к цели спеши напролом".
О, Боже, мне прости витийство!
Молю: "Спаси и сохрани!"
Душе грозит самоубийство:
бесцельно прожигаю дни.
Не мыслю — только существую
в погоне жалкой за куском.
Но как я выбрал жизнь такую,
страстями высшими влеком?
Как незаметно спился, сбился
на стоптанную колею,
и каплей в лужу тихо влился,
забыв назначенность свою?
Но есть, есть пламя под золою.
Рука усталая тверда.
Я верю, что отрину злое,
И — вспыхнет новая звезда.
Хорошо под крышей слышать
чудо-музыку дождя,
и немного погодя
пить вино под крепкой крышей.
А — тому, кто под дождем,
кто тревогами колышим,
кто мечтает быть под крышей?
Мы его не подождем?
Только музыку дождя
вряд ли слышит мокрый путник.
Он другую песню крутит,
за дорогою следя.
Он мечтает о тепле,
о вине под крепкой крышей,
чудо-музыки не слыша
на расхлябанной земле.
Да и тот, кто за вином
коротает ночь беспечно,
так не может бесконечно
жить, в бездействии слепом.
И опять, как смена вех,
крышу мы на дождь меняем;
сути мы не изменяем,
многопланов человек.
Кто под крышей непрестанно,
кто-то мокнет под дождем…
В измерении своем
каждый счастлив, как ни странно.
Изменятся времена.
Забудутся даты салютные.
Но тлеет под сердцем война.
Жгут памяти муки лютые.
Ведь я — инвалид ВОВ.
Война меня покалечила.
Всегда к обороне готов.
Добавить к этому нечего.
А то, что не видел отца
и жестко воспитан был отчимом,
гласит: не бывает конца
войне… И помимо прочего
в сердцах торжествует боль
от нищеты, от усталости.
И бой, бой с самим собой
не кончится, даже в старости.
Конечно, я — индивид,
есть капелька оригинальности.
Но прежде всего — инвалид,
что всех инвалют банальнее.
И в этот победный год
я счастлив одним скорее,
что выжил среди невзгод,
как выиграл в лотерее.
"Гром" и "морг" — слова-побратимы
и рифмуются наоборот.
"Грот" и "торг" вполне обратимы,
только сходства наплакал кот.
"Рис" и "сир" — такое же сходство
приоткрою и укрощу.
"Рим" и "мир" — сияет сиротство.
"Ром" и "мор" — беды не прощу.
Забывается слова подкладка.
Жизнь изнашивается, как ткань.
А когда нам бывает несладко,
говорим мы: "набат" и "табань".
Эй, приятель, прости заморочку!
Так же двигай по жизни плечом;
и, держась за ушную мочку,
памятуй, говоришь о чем.
Я себя не люблю: прожил жизнь понарошку
всем подай, принеси и убраться изволь.
А талантов-то было — как фигурок в матрешке.
Почему же под старость — чудовищный ноль?
Ночь меня допекла — пробирайся сторожко.
Разгулялись братки, перекатная голь.
Лист опавший лежит, словно смятая трешка,
обещая напрасно дармовой алкоголь.
Я отвешу поклон полуночной природе.
Я спасибо скажу шаловливой листве.
Пусть я репу не рыл на родном огороде
и граблями не ерзал по старой ботве,
я давно растворен в равнодушном народе,
словно сахар — в воде, как плотвичка — в Неве.
В стихах Сержантова одно я вижу благо
ведь жопу подтереть всегда нужна бумага.
А то, что напечатаны стишата,
бумага в том ничуть не виновата.
ИЗ МАЛЕЕВСКОЙ ТЕТРАДИ