Павел Нерлер - Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
Или:
Опусти сегодня до бровей / Белый плат – несущая кувшины. // Кубачи дают себя увидеть с противоположной горы. // Что такое, не упасть ли ниц? / Длинный клюв на солнце золотится, / По дороге человекоптица, / В черном фраке человекоптиц. //…Туман – спасибо. // Твоего коня увел с вершины / Красный человекомуравей. / Мне чужие не нужны туманы…
Или:
…Спасибо, туман. // Туман – женского рода. // Если бы я был птицей, я летал бы вслепую в тумане. Туман и есть ощущение птицы с закрытыми глазами…
И вот, наконец, долгожданный итог:
КУБАЧИНСКИЙ ОРНАМЕНТ Длинный клюв на солнце золотится.
Что такое? Не упасть ли ниц?
По дороге человекоптица,
В черном фраке человекоптиц.
Как же от аула отлепиться,
Для чего мне покидать аул?
Но мелькает человекоптица,
Человекоптиц уже мелькнул.
Белый плат опущен до бровей.
Оглянись, несущая кувшины, –
Твоего коня увел с вершины
Красный человекомуравей.
Мы проследили, насколько это было возможно, за корневой жизнью стиха, прогулялись по его подземным лабиринтам. На наших глазах он болезненно вызревал и прорастал из своего зернышка. Слепо хватаясь за наиболее питательные для себя импульсы – ощущения, впечатления и представления (большинство из которых только пробовалось на зуб, а затем отбрасывалось), бросаясь из стороны в сторону, принимая или отвергая уже имевшиеся в почве полости и прорывая новые ходы, – стих исступленно и решительно тянулся вверх, на поэтическую поверхность. И вот уже он стеблится на воле, и вокруг неостывшего всхода – сырая горка разрыхленной земли. Там, внизу остались прозаические горизонты, те «тысячи тонн словесной руды», разворошенные во имя поэтического слова, тот самый ахматовский «сор», из которого «растут стихи, не ведая стыда».
Сходную физиологию стихов можно проследить почти во всех прозаических вещах Цыбулевского, но особенно отчетливо в таких, как «Хлеб немного вчерашний», «Шарк-шарк», «Ложки» и «Казбеги». В прозе можно встретить и немало собственно стихотворных строк, уже оторвавшихся от прозы, но так и не получивших прописки в стихах, например: «И сохранить, как старый ювелир, / Презрение к шлифовке ювелирной».
Есть там и немало поэтических фраз, несущих на себе печать поэтического метра и звучащих как строки стихов, но, однако, еще не осознавших себя (и, следовательно, не оформившихся) в таком качестве. Вот лишь несколько примеров:
«помню упругость живую доски», «так сухо меж брызг водяных», «этот крик любви и власти», «мне чужие не нужны туманы», «Орнаменты, орнаменты, орнаменты. И на пути орнаментов – оконца».
Таким образом, окна и двери в творческую лабораторию Цыбулевского открыты круглосуточно и настежь (немного настежь): сквозняк обозрения. Уже в оглавлении «Владельца Шарманки» вы встретите такие, например, откровенные заголовки: «Отходы стихотворения „Маргарита”», «План стихотворения „Весна”», «Пропадает стихотворение» или «Строфы для третьей книги». Читатель, которого не каждый поэт допускает даже на склад своих стихотворных циклов, не может не поразиться – полный обзор, все на виду, даже поэтические гвозди – рифмы – лежат на самом свету: «название села – Ицари (с рифмой исстари)», «аэродрома, дома – рифмуются с чуточку грома» и т. п.
Разоткровенничавшись, поэт иногда обнажает не только прозаические потоки, питающие поэзию, но и ее глубинное, подпочвенное питание – поток сознания. Например, в прозе «В»:
В начале было слово – им все и закончится, – как выразить, что ничего, кроме слова, уже для тебя не осталось – ощущенье такое в саду. В этом саду – этот сад – другой – не тот – тут другое – а что? У буфетчика в холодильнике рыба – локо – безусый сом – побрызганный уксусом – дзмари – вот уже и сфера слова – волны, валы, волы. Синтаксис, где в конце строки – рыба – и проплывет, проплывет рыба – где? – в саду, саду, и далее головокружительной следует быть синкопе – анжабеману: ибо. Кажется, споткнулся, а это плавный на самом деле переход. // Рыба и далее, далее – ибо – запланированное запинанье без запинки. // Безразлично – съедена, не съедена, съедобна ли…
Этот иррациональный отрывок всплывет потом строфой стихотворения. «В саду»: «Какие волны разом набегали / И воскрешала рыб тархун-трава. / Бессмертна рыба в имени „цоцхали”. / Воистину и мертвая жива!..»
Как бы то ни было, но существеннейшим моментом прозы Цыбулевского является не автономность ее от поэзии, а их соподчиненная взаимосвязь – как смежных уровней словесности. Проза – это предпоэтическое звучание, питательный пьедестал поэзии, что, впрочем, совершенно не мешает ей прекрасно себя чувствовать и на собственном уровне, вызывая заинтересованный читательский отклик.
Этот иерархический симбиоз прозы и поэзии Цыбулевского предопределен и обеспечен целостностью его литературной личности, единым подходом к словесному материалу, к слову – как к чему-то родовому для прозы и поэзии и чем-то роднящему их. К этому следует присовокупить и всю общность большинства из применяемых поэтом чисто стилевых приемов.
Поэтому в дальнейшем те или иные элементы и нюансы литературной работы Цыбулевского будут характеризоваться в свете ее восприятия как некой органичной целостности, именуемой по ее высшему ингредиенту – поэзией, а проза – как таковая, сама по себе – будет обсуждаться и оговариваться лишь изредка, в случаях явной необходимости.
Поэтика доподлинности
На произведении должен стоять гриф подлинности: «Такого не придумаешь». А как же тогда с творчеством-созиданием?
А. Цыбулевский…И реальность разит не разя.
В судьбе Тбилиси и в творчестве Цыбулевского есть нечто общее и роднящее: это естественное слияние двух несхожих потоков – великой русской и великой грузинской культур. И в этом смысле уникальный творческий опыт Цыбулевского представляет собой интерес исключительный: восприемник двух культур, а точнее русский поэт с глубоким грузинским наполнением, он вырабатывал для себя собственную оригинальную поэтику, в столь искреннем и откровенном виде до него никогда не встречавшуюся.
Речь идет о поэтике доподлинности.
В Грузии всегда было много добрых и мудрых стариков, знающих жизнь не вообще, а во множестве ее проявлений – свою жизнь, жизнь родителей, жизнь детей, соседей, жизнь своей улицы, деревни, города, своей страны, наконец. Думаю, что именно эта мудрость плюс зоркая пристальность взгляда и четкая, подробная память легли в основание поэтики Цыбулевского. Он формулирует ее сам и неоднократно – и в прозе, и в стихах.
Описания вне описанья,
видно этим стихи хороши.
И пьянят, будоражат, названья –
скажем, город какой-то Карши[57].
Тут автобус набит до отказа,
и чадит перегретый мотор.
В тесноте – для стиха и рассказа
открывается скрытый простор.
В незнакомом знакомые грани,
и реальность разит не разя.
Чту доподлинность – ту, что заране
предсказать и придумать нельзя:
не средь трав и растений спаленных
мавзолеи небесной красы,
а на туфлях моих запыленных
две сплетенные туго косы…
Перед поэтом, над ним, сзади него, вокруг и возле – обнесенная горизонтами жизнь, жизнь – окоем. Она чиста и невинна, она пуста и наивна, она нема и неосмысленна (быть может, даже бессмысленна) – но лишь до тех пор, пока поэт не откликнется на ее настоятельный призыв, пока не озвучит, не оглаголит, не запечатлеет ее проявления, пока не обожжет ее, жизнь, жаром и горечью своей собственной мысли.
Коль скоро это именно так, то простим поэту его романтическую дерзость и прекрасную заносчивость: «Вспомнил – как сотворил. Природа не может и шелохнуться без строки поэта»[58].
Каждая строка Цыбулевского – как сотворение мира, но сотворение не по произволу бренного художника, а по законам и воле самого мира – единожды уже сотворенного. Ничего от себя, но все через себя: мир должен быть узнаваем!
И отсюда уже вытекает более прикладной принцип, критерий (и ограничитель, добавим от себя) исповедуемой Цыбулевским поэтики: «Предсказать и придумать нельзя»!
…Но литература знает и множество блестящих воплощений и совершенно иных принципов, других кредо, и осознание этого принципа как начала собственной поэтики было для той честной и рефлектирующей натуры, какой был А. Цыбулевский, и болезненным, и мучительным.
Думаю, что он не встречал позднего (1909 года) высказывания Льва Толстого о том, что «…напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статья, рассуждения, и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь»[59]. Знай Цыбулевский эти слова, он бы, полагаю, где-нибудь да сослался бы на них.