Иосиф Бродский - Собрание сочинений
Дерево
Бессмысленное, злобное, зимой
безлиственное, стадии угля
достигнувшее колером, самой
природой предназначенное для
отчаянья, – которого объем
никак не калькулируется, – но
в слепом повиновении своем
уже переборщившее, оно,
ушедшее корнями в перегной
из собственных же листьев и во тьму -
вершиною, стоит передо мной,
как символ всепогодности, к чему
никто не призывал нас, несмотря
на то, что всем нам свойственна пора,
когда различья делаются зря
для солнца, для звезды, для топора.
Неоконченное
Друг, тяготея к скрытым формам лести
невесть кому – как трезвый человек
тяжелым рассуждениям о смерти
предпочитает толки о болезни -
я, загрязняя жизнь как черновик
дальнейших снов, твой адрес на конверте
своим гриппозным осушаю паром,
чтоб силы заразительной достичь
смогли мои химические буквы
и чтоб, прильнувший к паузам и порам
сырых листов, я все-таки опричь
пейзажа зимней черноморской бухты,
описанной в дальнейшем, воплотился
в том экземпляре мира беловом,
где ты, противодействуя насилью
чухонской стужи веточкою тирса,
при ощущеньи в горле болевом
полощешь рот аттическою солью.
Зима перевалила через горы
как альпинист с тяжелым рюкзаком,
и снег лежит на чахлой повилике,
как в ожидании Леандра Геро,
зеленый Понт соленым языком
лобзает полы тающей туники,
но дева ждет и не меняет позы.
Азийский ветер, загасив маяк
на башне в Сесте, хлопает калиткой
и на ночь глядя баламутит розы,
в саду на склоне впавшие в столбняк,
грохочет опрокинувшейся лейкой
вниз по ступенькам, мимо цинерарий,
знак восклицанья превращая в знак
вопроса, гнет акацию; две кошки,
составившие весь мой бестиарий,
ныряют в погреб, и терзает звук
в пустом стакане дребезжащей ложки.
Чечетка ставень, взвизгиванье, хаос.
Такое впечатленье, что пловец
не там причалил и бредет задами
к возлюбленной. Кряхтя и чертыхаясь,
в соседнем доме генерал-вдовец
впускает пса. А в следующем доме
в окне торчит заряженное дробью
ружье. И море далеко внизу
ломает свои ребра дышлом мола,
захлестывая гривой всю оглоблю.
И сад стреножен путами лозы.
И чувствуя отсутствие глагола
для выраженья невозможной мысли
о той причине, по которой нет
Леандра, Геро – или снег, что то же,
сползает в воду, и ты видишь после
как озаряет медленный рассвет
ее дымящееся паром ложе.
Но это ветреная ночь, а ночи
различны меж собою, как и дни.
И все порою выглядит иначе.
Порой так тихо, говоря короче,
что слышишь вздохи камбалы на дне,
что достигает пионерской дачи
заморский скрип турецкого матраса.
Так тихо, что далекая звезда,
мерцающая в виде компромисса
с чернилами ночного купороса,
способна слышать шорохи дрозда
в зеленой шевелюре кипариса.
И я, который пишет эти строки,
в негромком скрипе вечного пера,
ползущего по клеткам в полумраке,
совсем недавно метивший в пророки,
я слышу голос своего вчера,
и волосы мои впадают в руки.
Друг, чти пространство! Время не преграда
вторженью стужи и гуденью вьюг.
Я снова убедился, что природа
верна себе и, обалдев от гуда,
я бросил Север и бежал на Юг
в зеленое, родное время года.
Желтая куртка
Подросток в желтой куртке, привалясь
к ограде, а точней – к орущей пасти
мадам Горгоны, созерцает грязь
проезжей части.
В пустых его зрачках сквозит – при всей
отчужденности их от мыслей лишних -
унынье, с каковым Персей
смотрел на то, что превратил в булыжник.
Лодыжки, восклицания девиц,
спешащих прочь, не оживляют взгляда;
но вот комочки желтых ягодиц
ожгла сквозь брюки холодом ограда,
он выпрямляется и, миг спустя,
со лба отбрасывая пряди,
кидается к автобусу – хотя
жизнь позади длиннее жизни сзади.
Прохладный день. Сырое полотно
над перекрестком. Схожее с мишенью
размазанное желтое пятно;
подвижное, но чуждое движенью.
Мужик и енот
(басня)
Мужик, гуляючи, забрел в дремучий бор,
где шел в тот миг естественный отбор.
Животные друг другу рвали шерсть,
крушили ребра, грызли глотку,
сражаясь за сомнительную честь покрыть молодку,
чей задик замшевый маячил вдалеке.
Мужик, порывшись в ладном сюртуке,
достал блокнот и карандашик, без
которых он не выходил из дома,
и, примостясь на жертвах бурелома,
взялся описывать процесс:
Сильнейший побеждал. Слабейший
– нет.
И как бы узаконивая это,
над лесом совершался ход планет,
и с помощью их матового света,
Мужик природу зорко наблюдал,
и над бумагой карандаш летал,
в систему превращая кавардак.
А в это время мимо шел Енот,
он заглянул в исписанный блокнот
и молвил так:
"Конечно, победитель победил,
и самку он потомством наградил.
Так на зверином повелось веку.
Но одного не понимаю я:
как все-таки не стыдно Мужику
примеры брать у дикого зверья?
В подобном рассмотрении вещей
есть нечто обезьянье, ей-же-ей".
Мужик наш был ученым мужиком,
но с языком животных не знаком,
и на Енота искреннюю речь
ответил только пожиманьем плеч.
Затем он встал и застегнул сюртук.
Но слова «обезьянье» странный звук
застрял в мозгу. И он всегда, везде
употреблял его в своем труде,
принесшем ему вскоре торжество
и чтимом нынче, как Талмуд.
Что интереснее всего,
так это то, что за подобный труд
ему, хоть он был стар и лыс,
никто гортань не перегрыз.
Пенье без музыки
F. W.
Когда ты вспомнишь обо мне
в краю чужом – хоть эта фраза
всего лишь вымысел, а не
пророчество, о чем для глаза,
вооруженного слезой,
не может быть и речи: даты
из омута такой лесой
не вытащишь – итак, когда ты
за тридевять земель и за
морями, в форме эпилога
(хоть повторяю, что слеза,
за исключением былого,
все уменьшает) обо мне
вспомянешь все-таки в то Лето
Господне и вздохнешь – о не
вздыхай! – обозревая это
количество морей, полей,
разбросанных меж нами, ты не
заметишь, что толпу нулей
возглавила сама.
В гордыне
твоей иль в слепоте моей
все дело, или в том, что рано
об этом говорить, но ей-
же Богу, мне сегодня странно,
что, будучи кругом в долгу,
поскольку ограждал так плохо
тебя от худших бед, могу
от этого избавить вздоха.
Грядущее есть форма тьмы,
сравнимая с ночным покоем.
В том будущем, о коем мы
не знаем ничего, о коем,
по крайности, сказать одно
сейчас я в состояньи точно:
что порознь нам суждено
с тобой в нем пребывать, и то, что
оно уже настало – рев
метели, превращенье крика
в глухое толковище слов
есть первая его улика -
в том будущем есть нечто, вещь,
способная утешить или
– настолько-то мой голос вещ! -
занять воображенье в стиле
рассказов Шахразады, с той
лишь разницей, что это больше
посмертный, чем весьма простой
страх смерти у нее – позволь же
сейчас, на языке родных
осин, тебя утешить; и да
пусть тени на снегу от них
толпятся как триумф Эвклида.
Когда ты вспомнишь обо мне,
дня, месяца, Господня Лета
такого-то, в чужой стране,
за тридевять земель – а это
гласит о двадцати восьми
возможностях – и каплей влаги
зрачок вооружишь, возьми
перо и чистый лист бумаги
и перпендикуляр стоймя
восставь, как небесам опору,
меж нашими с тобой двумя
– да, точками: ведь мы в ту пору
уменьшимся и там, Бог весть,
невидимые друг для друга,
почтем еще с тобой за честь
слыть точками; итак, разлука
есть проведение прямой,
и жаждущая встречи пара
любовников – твой взгляд и мой -
к вершине перпендикуляра
поднимется, не отыскав
убежища, помимо горних
высот, до ломоты в висках;
и это ли не треугольник?
Рассмотрим же фигуру ту,
которая в другую пору
заставила бы нас в поту
холодном пробуждаться, полу-
безумных лезть под кран, дабы
рассудок не спалила злоба;
и если от такой судьбы
избавлены мы были оба -
от ревности, примет, комет,
от приворотов, порч, снадобья
– то, видимо, лишь на предмет
черчения его подобья.
Рассмотрим же. Всему свой срок,
поскольку теснота, незрячесть
объятия – сама залог
незримости в разлуке – прячась
друг в друге, мы скрывались от
пространства, положив границей
ему свои лопатки, – вот
оно и воздает сторицей
предательству; возьми перо
и чистую бумагу – символ
пространства – и, представив про-
порцию – а нам по силам
представить все пространство: наш
мир все же ограничен властью
Творца: пусть не наличьем страж
заоблачных, так чьей-то страстью
заоблачной – представь же ту
пропорцию прямой, лежащей
меж нами – ко всему листу
и, карту подстелив для вящей
подробности, разбей чертеж
на градусы, и в сетку втисни
длину ее – и ты найдешь
зависимость любви от жизни.
Итак, пускай длина черты
известна нам, а нам известно,
что это – как бы вид четы,
пределов тех, верней, где места
свиданья лишена она,
и ежели сия оценка
верна (она, увы, верна),
то перпендикуляр, из центра
восставленный, есть сумма сих
пронзительных двух взглядов; и на
основе этой силы их
находится его вершина
в пределах стратосферы – вряд
ли суммы наших взглядов хватит
на большее; а каждый взгляд,
к вершине обращенный, – катет.
Так двух прожекторов лучи,
исследуя враждебный хаос,
находят свою цель в ночи,
за облаком пересекаясь;
но цель их – не мишень солдат:
она для них – сама услуга,
как зеркало, куда глядят
не смеющие друг на друга
взглянуть; итак, кому ж, как не
мне, катету, незриму, нему,
доказывать тебе вполне
обыденную теорему
обратную, где, муча глаз
доказанных обильем пугал,
жизнь требует найти от нас
то, чем располагаем: угол.
Вот то, что нам с тобой дано.
Надолго. Навсегда. И даже
пускай в неощутимой, но
в материи. Почти в пейзаже.
Вот место нашей встречи. Грот
заоблачный. Беседка в тучах.
Приют гостеприимный. Род
угла; притом, один из лучших
хотя бы уже тем, что нас
никто там не застигнет. Это
лишь наших достоянье глаз,
верх собственности для предмета.
За годы, ибо негде до -
до смерти нам встречаться боле,
мы это обживем гнездо,
таща туда по равной доле
скарб мыслей одиноких, хлам
невысказанных слов – все то, что
мы скопим по своим углам;
и рано или поздно точка
указанная обретет
почти материальный облик,
достоинство звезды и тот
свет внутренний, который облак
не застит – ибо сам Эвклид
при сумме двух углов и мрака
вокруг еще один сулит;
и это как бы форма брака.
Вот то, что нам с тобой дано.
Надолго. Навсегда. До гроба.
Невидимым друг другу. Но
оттуда обозримы оба
так будем и в ночи и днем,
от Запада и до Востока,
что мы, в конце концов, начнем
от этого зависеть ока
всевидящего. Как бы явь
на тьму ни налагала арест,
возьми его сейчас и вставь
в свой новый гороскоп, покамест
всевидящее око слов
не стало разбирать. Разлука
есть сумма наших трех углов,
а вызванная ею мука
есть форма тяготенья их
друг к другу; и она намного
сильней подобных форм других.
Уж точно, что сильней земного.
Схоластика, ты скажешь. Да,
схоластика и в прятки с горем
лишенная примет стыда
игра. Но и звезда над морем -
что есть она как не (позволь
так молвить, чтоб высокий в этом
не узрила ты штиль) мозоль,
натертая в пространстве светом?
Схоластика. Почти. Бог весть.
Возможно. Усмотри в ответе
согласие. А что не есть
схоластика на этом свете?
Бог ведает. Клонясь ко сну,
я вижу за окном кончину
зимы; и не найти весну:
ночь хочет удержать причину
от следствия. В моем мозгу
какие-то квадраты, даты,
твоя или моя к виску
прижатая ладонь...
Когда ты
однажды вспомнишь обо мне,
окутанную вспомни мраком,
висящую вверху, вовне,
там где-нибудь, над Скагерраком,
в компании других планет,
мерцающую слабо, тускло,
звезду, которой, в общем, нет.
Но в том и состоит искусство
любви, вернее, жизни – в том,
чтоб видеть, чего нет в природе,
и в месте прозревать пустом
сокровища, чудовищ – вроде
крылатых женогрудых львов,
божков невероятной мощи,
вещающих судьбу орлов.
Подумай же, насколько проще
творения подобных дел,
плетения их оболочки
и прочих кропотливых дел -
вселение в пространство точки!
Ткни пальцем в темноту. Невесть
куда. Куда укажет ноготь.
Не в том суть жизни, что в ней есть,
но в вере в то, что в ней должно быть.
Ткни пальцем в темноту – туда,
где в качестве высокой ноты
должна была бы быть звезда;
и, если ее нет, длинноты,
затасканных сравнений лоск
прости: как запоздалый кочет,
униженный разлукой мозг
возвыситься невольно хочет.
Сонет