Октавио Пас - Освящение мига
Ничего или почти ничего. Но вот поэты, они кое-что знают: настоящее — это здесь стоящее, это источник бытия!
В моих странствиях в поисках современности я много плутал и много раз находил дорогу. Я воротился к собственным истокам и открыл, что современность не вне, а внутри нас. Что сегодня она есть и самая старая старина и одновременно — завтра и начало мира, ей тысяча лет, и она только что родилась. Она говорит на языке племени науа, рисует китайские иероглифы IX века и является на экране телевизора. Целехонькое, только что откопанное настоящее, отряхивая пыль веков, улыбается и вдруг срывается и исчезает в окошке. Все времена и пребывания сливаются: современность порывает с ближайшим прошлым исключительно во имя того, чтобы выкупить тысячелетнее прошлое и превратить неолитическую фигурку богини плодородия в нашу современницу. Мы гоняемся за современностью, но она меняет облик, и ее не поймать. Каждая встреча кончается бегством, современность всегда ускользает. Ее заключаешь в объятия, а она рассеивается, испаряясь, как вздох. Миг — вот как называется птица, которая летает повсюду и которой нигде нет. Хочешь поймать ее живой, но она распахивает крылья и растворяется в воздухе, проливаясь горсткой слогов. И остаешься с пустыми руками. Но тогда приотворяются врата постижения, а в них возникает другое время, подлинное, то, которое мы ищем, не зная, что оно такое, — настоящее, здесь стоящее, здесь бытийствующее.
Из книги СТИХИ{5}
Маскарад на рассвете
Перевод Б. Дубина
Над шахматной доскою площадей —
предутренние выцветшие звезды.
Ладьи мерцают, высятся слоны,
штурмуя призрачные королевства.
Какие пешки после прежних воинств!..
Лоснясь, колышет мутная вода
слегка заплесневелые утехи:
подгнивший плод вчерашней пылкой страсти,
обглоданное месяцем лицо,
ненужный катыш скомканной надежды,—
все, что осталось от припасов дня,
объедки наших торопливых празднеств.
И умирающий открыл глаза.
Свет, размочаленный неплотной шторой,
к тому, кто сам почти что отошел,
доходит взглядом — не глядит, а глянет,—
глаз, повторяющий отображенья
над гибельною кромкой, пустота
стеклянных бездн, алмазная могила,
зеркальная утроба для зеркал.
Оливия, его голубоглазка,
лианы струн под белизною рук,
сверкающая арфа водопада
и беззащитность под волной до самой
зари, где вновь постель, копна белья,
художества воды на грязной стенке,
и чье-то тело за спиной, как встарь
жующее угрозы и попреки,
и тошнотворность вымытых небес.
Зевает явь, зеркаля по углам
свой наизнанку вывернутый ужас.
А замурованный в себе опять
тканину мыслей ткет и распускает,
сковыривает струпья, по складам
раскладывает имя так и эдак,
но вместо склада все один разлад,
и давит ношей ношеное имя.
Он роется в себе, ища себя,
а докопавшись, столбенеет с воплем:
кто тут? И, как фонтанная струя,
вопрос взметается, круглясь бутоном,
но никнет, подсеченный в полный рост,
чтоб немо рухнуть с обморочной точки
об стену обломившимся клинком.
Былая укротительница молний
и та, скользнувшая нежней, чем тень,
по блещущему жалу гильотины;
спустившийся с луны оригинал
с букетом самых свежих эпитафий;
фригидка, ненасытными ночами
шлифующая каменную плоть;
подросток, приютивший в переносье
голодного и хмурого орла
одной и той же неотвязной мысли;
нагое древо об осьми ветвях,
которое любовь разит, багрянит
и пепелит на каждой простыне;
затворник, хоронящийся в печалях;
покойница, торгующая телом,
чтоб с первым петухом вернуться в гроб;
убитый, поджидающий убийцу;
тот, кто утратил тело или тень,
тот, кто клянет себя, и тот, кто ищет,
спешит и не находит, — все они,
живые трупы, на краю мгновенья
оцепенели. Время на распутье,
день в нерешительности.
Пробудясь
в привычной тине, город разлепляет
глаза — и снова те же вымпела
и высь окаменевшего полета!
Уроненное в воду ожерелье…
А конница Святого Марка мчит
вдоль зыбких перламутровых строений,
зеленая, спускается к лагуне,
и скачет морем прямо в Цареград.
Знобит громады столбняка и камня,
а редкие живые в этот час…
Но утро вламывается с размаху,
сминая разом корчи и зевки.
Раскатом смеха брызнули осколки,
и вот он, ножевой удар луча.
Ветка
Перевод А. Гелескула
На самом верху, на туго
натянутой нитке звука,
дрожит и звенит пичуга.
Дрожаньем стрелы крылатой
она расщепила ветку —
и дрожь отдалась руладой.
Сосновой щепой смолистой
сгорает она, живая,
в пылу золотого свиста.
Напрасно взгляд поднимаю:
звенит над засохшей веткой
одна тишина немая.
Ветер
Перевод А. Гелескула
Листья запели,
яблоки пляшут, такт отбивая;
кружится роза,
свежего бриза роза живая.
Двинулись тучи,
рябью погнало воздух бездонный,
круг горизонта
вслед завертелся, как заведенный.
Нет горизонта;
кружатся маки, бриз обжигая;
девушка в пене
гребнем буруна взмыла, нагая.
Я исчезаю
светом и пеной, телом без плоти;
мир — это ветер,
это лишь воздух на перелете.
Камень
Перевод А. Гелескула
Мне жизнь моя снилась,
и шел я во сне
все дальше и дальше,
дивясь новизне.
Но сны оборвались,
а я наяву,
прикованный к камню,
оков не сорву.
Прикованный к камню,
клонюсь головой.
Прикованный снами
к плите гробовой.
Спираль
Перевод А. Гелескула
Махровой розой расцветая,
в ночи взрывается петарда —
взлетает роза золотая.
И, как петарда, в яркой пене
взлетают волны, рассыпаясь,—
из-под крыла вскипает пенье.
И, словно роз тугие слитки,
петардой свернуто движенье,
окаменелое в улитке.
Витки спирали в напряженье
растут и ширятся повсюду —
не унимается движенье.
Вчера улитка — сгусток тени,
а завтра — свет, волна и ветер,
и эхом — раковина в пене.
Два тела
Перевод А. Гелескула
Встретятся два тела,
и порой — как волны
в океане ночи.
Встретятся два тела,
и порой — как корни,
сросшиеся ночью.
Но порой два тела —
два холодных камня,
и вся ночь — пустыня.
Но порой два тела —
два ножа холодных,
и вся ночь — их отблеск.
И порой два тела —
две звезды падучие
в опустелом небе.
Оборванная элегия
Перевод А. Гелескула
Я снова вспоминаю наших мертвых.
Той первой смерти нам не позабыть,
хотя такой была она мгновенной,
что не дала ни лечь, ни причаститься.
Я слышу неуверенную палку,
и шум переводимого дыханья,
и звук шагов. Умерший на пороге.
Недолог путь от лестницы до смерти,
и времени едва хватает сесть,
поднять лицо, найти глазами стрелки
и удержать сознаньем: полвосьмого.
И до сих пор я слышу, как часы
упрямо отбивают шаг на месте,
не уходя и вспять не возвращаясь.
Я снова вспоминаю наших мертвых.
И ту, что умирала ночь за ночью,
и медленная смерть ее была
как долгое прощание, как поезд,
который все не может отойти.
Все ловят губы ниточку дыханья,
все ширятся зрачки, о чем-то просят,
и, с лампы на меня перебегая,
глаза ее впиваются в мои
так жадно, словно душат их в объятьях,
но взгляд мой, задыхаясь, ускользает,
и прячется, и с берега следит,
как тонет тело, тонет и теряет
соломинку спасительного взгляда.
Куда она звала меня? С собою?
Наверно, смерть вдвоем — уже не смерть.
Наверно, оттого и умираем,
что с нами умереть никто не хочет,
в глаза нам заглянуть никто не может.
Я снова вспоминаю наших мертвых.
Того, кто вышел из дому и канул,
и неизвестно, где он затерялся,
куда забрел, в какую тишину.
Но за столом семейным вечерами
бесцветные пустоты наших пауз
или порой оборванная фраза,
повисшая в молчанье паутинном,
распахивают двери — перед ним.
Слышны шаги. Идет. Остановился…
И кто-нибудь из нас тогда встает
и двери запирает понадежней.
Но он упрям, он долго протестует.
Он прячется среди зевков и стульев,
в пустых углах и складках занавесок.
Ведь он не мертв, он просто не вернулся.
И протестует, как ни запирай.
Я снова вспоминаю наших мертвых.
Их лица, повторенные моим,
безглазые и пристальные взгляды,—
не прячется ли в них моя разгадка,
кровавый бог, который движет сердцем,
и ледяной, по капле пьющий кровь?
Их тишиной зеркально отраженный,
я — смерти их живое продолженье,
и — что скрывать? — я их последний крах.
Я снова вспоминаю наших мертвых.
Порочный круг мышления, все тот же
и завершенный там, откуда начат.
Поток слюны, который станет пылью,
неискренние губы, ложь за ложью,
полынный привкус мира, безучастье,
пустых зеркал абстрактные пучины,
все то, что в час кончины остается
и ждет, и все, что кануло навеки,—
все разом поднимается во мне,
и хочет жить, и просит корку хлеба,
глоток воды, в котором отказали.
Но нет воды, все высохло до дна.
Изглодан хлеб, изжевана любовь,
взамен ее невидимые прутья
и в клетке дрессированная сучка
на пару с рукоблудом павианом,
а что пожрал — тебя не пожирает,
и в жертве обретаешь палача.
Сплошные трупы дней, газетный мусор,
угар ночей, раскупоренный наспех,
и галстук поутру скользит удавкой:
«Не злобься, клоп, ползи, встречай зарю…»
Пустынен мир, и нет конца пустыне,
и рай закрыт, и ни души в аду.
Улица