Александр Межиров - Какая музыка была!
Апология цирка
Всё меняется не очень, —
Следует за летом осень,
И за осенью зима,
И вослед за светом – тьма.
Был когда-то цирк бродячим,
Сделался передвижным.
И смеемся мы и плачем,
Всюду следуя за ним.
Ничего не изменилось,
Просто этим стало то,
Снится мне, как прежде снилось,
Штопаное шапито.
Он ишачил на Майдане,
Стал трудиться у метро.
То же вечное мотанье
Незапамятно-старо.
Не дают ему работать
(Прежде был городовой)
И с него сбирают подать,
Гонят улицей кривой.
Но никем не победима,
Ныне, присно и вовек
Мотогонщика Вадима
Труппа – восемь человек.
Перед публикой открыта
Нищенского реквизита
Роскошь пестрая его,
Бедной жизни торжество.
Бедной жизни добровольцы,
В мире вашем я гостил.
Там летят под купол кольцы,
Как мистерия светил.
Всё меняется не очень,
Следует за летом осень,
Как начало и конец, —
И летят все те же восемь
Пламенеющих колец.
Чтоб девятое прибавить,
Надо пальцы окровавить,
Перемочь такую боль.
Новую набить мозоль.
Низко публика поникла
Над грохочущей стеной,
Над орбитой мотоцикла
Зачаженно-выхлопной.
Я не слишком в этих тайнах,
Но без памяти люблю
Зрителей твоих случайных,
Мотогонщиков отчаянных,
Низко никнущих к рулю.
Я люблю кураж Вадима,
Выхлоп дыма и огня,
До сих пор непобедима
Эта «горка» – на меня.
Он, танцуя в ритме вальса,
Под перегазовок шквал,
Со стены сырой срывался,
Кости, падая ломал.
Облупился дом-вагончик,
И болеет мотогонщик, —
Вертикальная стена
За пустырь оттеснена.
Но, красиво-некрасивый,
Он появится опять,
Чтобы вновь над культом силы
В клоунаде хохотать.
Кто он?
Клоун?
Или Будда?
Улыбающийся, будто
Понял тайну мысли той:
Мир спасется красотой.
Храм дощатый,
Одноглавый,
В час треклятый,
Помоги!
Я люблю твои булавы
С тусклым проблеском фольги.
Узкой проволокой жизни,
Чтобы я не падал ввысь,
Подо мной опять провисни
Или туго натянись.
Над манежем вновь и снова
Слово «ап!» – всему основа.
Мир содеян по нему.
Всех, кто здесь бросал булавы,
Ради их безвестной славы
Этим словом помяну.
Этим словом цирк помянем,
Представляющийся мне
Постоянным состояньем
Всех живущих на земле.
Цирк передвижной, гонимый,
Мирового бытия
Образ подлинный, не мнимый,
Мной любимый. Жизнь моя.
«Одиночество гонит меня…»
Одиночество гонит меня
От порога к порогу —
В яркий сумрак огня.
Есть товарищи у меня,
Слава богу!
Есть товарищи у меня.
Одиночество гонит меня
На вокзалы, пропахшие воблой,
Улыбнется буфетчицей доброй,
Засмеется,
разбитым стаканом звеня.
Одиночество гонит меня
В комбинированные вагоны,
Разговор затевает
Бессонный,
С головой накрывает,
Как заспанная простыня.
Одиночество гонит меня. Я стою,
Елку в доме чужом наряжая,
Но не радует радость чужая
Одинокую душу мою.
Я пою.
Одиночество гонит меня.
В путь-дорогу,
В сумрак ночи и в сумерки дня.
Есть товарищи у меня,
Слава богу!
Есть товарищи у меня.
«Скоро, скоро зима, зима…»
Скоро, скоро
зима, зима
Снегом окно залепит.
Я отдаю тебя задарма,
Губы твои и лепет.
Лучшее, что имел,
отдаю,
И возвратят мне уже едва ли
Добрую, чистую душу твою
И тело,
которое так предавали.
Мы с тобою
друг другу —
недалеки,
Но сам я воздвиг между нами стену, —
На безымянный палец
левой руки
Кольцо серебряное надену.
«Одиночество гонит меня…»
Стоял над крышей пар,
Всю ночь капель бубнила.
Меня ко сну клонило,
Но я не засыпал.
А утром развели
Мастику полотеры,
Скрипели коридоры,
Как в бурю корабли…
Натерли в доме пол,
Гостиницей пахнуло,
В дорогу потянуло —
Собрался и пошел.
Опять бубнит капель
В стволе у водостока,
А я уже далеко,
За тридевять земель.
Иду, плыву, лечу
В простор степной и дикий,
От запаха мастики
Избавиться хочу.
«Что-то дует в щели…»
Что-то дует в щели,
Холодно в дому.
Подошли метели
К сердцу моему.
Подошли метели,
Сердце замели.
Что-то дует в щели
Холодом земли.
Призрак жизни давней
На закате дня
Сквозь сердечко в ставне
Смотрит на меня.
«Все разошлись и вновь пришли…»
Все разошлись и вновь пришли,
Опять уйдут, займутся делом.
А я ото всего вдали,
С тобою в доме опустелом.
Событья прожитого дня,
И очереди у киоска,
И вести траурной полоска —
Не существуют для меня.
А я не знаю ничего,
И ничего не понимаю,
И только губы прижимаю
К подолу платья твоего.
Гуашь
По лестнице, которую однажды
Нарисовала ты, взойдет не каждый
На галерею длинную. Взойду
Как раз перед зимой, на холоду,
На галерею, по твоим ступеням,
Которые однажды на листе
Ты написала вечером осенним
Как раз перед зимой ступени те
Гуашью смуглой и крутым зигзагом.
По лестнице почти что винтовой,
По легкой, поднимусь тяжелым шагом
На галерею, в дом открытый твой.
Меня с ума твоя зима сводила
И смуглая гуашь, ступеней взмах
На галлерею, и слепая сила
В потемках зимних и вполупотьмах.
Черкешенка
Был ресторанный стол на шесть персон
Накрыт небрежно. Отмечали что-то.
Случайный гость за полчаса до счета
Был в качестве седьмого приглашен.
Она смотрела на него с Востока,
Из глубины веков, почти жестоко,
Недоуменно:
«Почему мой муж,
Прославленный джигит, избранник муз,
Такое непомерное вниманье
Оказывает этому вралю,
Который в ресторане о Коране
Болтает, – мол, поэзию люблю?!»
Во всеоружье, при законном муже,
Полна недоуменья:
«Что за вид у странного пришельца!
Почему же
Прекрасный муж к нему благоволит?
Затем ли бился Магомет в падучей,
Чтобы теперь какой-нибудь нахал
Святые Суры на удобный случай,
Для красного словца приберегал?
И стоит ли судить такого строго,
Когда не верит это существо,
В тот факт, что нету Бога, кроме Бога,
И только Магомет – пророк его».
Потом она приподнялась и встала.
Пустынно стало. Обезлюдел зал.
А странный гость остался
И устало
Еще коньяк и кофе заказал.
«Органных стволов разнолесье…»
Органных стволов
разнолесье
На лейпцигской мессе,
Над горсткой пречистого праха
Пречистого Баха.
И ржавчина листьев последних,
Растоптанных,
падших…
О чем ты, старик проповедник,
Бубнишь, как докладчик?
Что душу печалишь,
Зачем тараторишь уныло, —
У Лютера дочка вчера лишь
Ресницы смежила…
Стирание граней
Меж кирхой и залом собраний.
Мы все лютеране.
«Подкова счастья! Что же ты, подкова!..»
Подкова счастья! Что же ты, подкова!
Я разогнул тебя из удальства
И вот теперь согнуть не в силах снова —
Вернуть на счастье жалкие права.
Как возвратить лицо твое степное,
Угрюмых глаз неистовый разлет,
И губы, пересохшие от зноя,
И все, что жизнь обратно не вернет?
Так я твержу девчонке непутевой,
Которой все на свете трын-трава, —
А сам стою с разогнутой подковой
И слушаю, как падают слова.
«Твои глаза и губы пожалею…»
Твои глаза и губы пожалею,—
Разорванную карточку возьму,
Сначала утюгом ее разглажу,
Потом сложу и аккуратно склею,
Приближу к свету и пересниму,
И возвращу товарищу пропажу.
Чтоб красовалась на краю стола,
Неотличимо от оригинала.
По сути дела, ты права была,
Что две пропащих жизни доконала.
«Крытый верх у полуторки этой…»
Крытый верх у полуторки этой,
Над полуторкой вьется снежок.
Старой песенкой, в юности петой,
Юный голос мне сердце обжег.
Я увидел в кабине солдата,
В тесном кузове – спины солдат,
И машина умчалась куда-то,
Обогнув переулком Арбат.
Поглотила полуторатонку
Быстротечной метели струя.
Но хотелось мне крикнуть вдогонку:
– Здравствуй, Армия, – юность моя!
Срок прошел не большой и не малый
С той поры, как вели мы бои.
Поседели твои генералы,
Возмужали солдаты твои.
И стоял я, волненьем объятый,
Посредине февральского дня,
Словно юность промчалась куда-то
И окликнула песней меня.