Александр Межиров - Какая музыка была!
Музыка
Какая музыка была!
Какая музыка играла,
Когда и души и тела
Война проклятая попрала.
Какая музыка
во всем,
Всем и для всех —
не по ранжиру.
Осилим… Выстоим… Спасем…
Ах, не до жиру – быть бы живу…
Солдатам голову кружа,
Трехрядка
под накатом бревен
Была нужней для блиндажа,
Чем для Германии Бетховен.
И через всю страну
струна
Натянутая трепетала,
Когда проклятая война
И души и тела топтала.
Стенали яростно,
навзрыд,
Одной-единой страсти ради
На полустанке – инвалид
И Шостакович – в Ленинграде.
«Парк культуры и отдыха имени…»
Парк культуры и отдыха имени
Совершенно не помню кого…
В молодом неуверенном инее
Деревянные стенды кино.
Жестким ветром афиши обглоданы,
Возле кассы томительно ждут,
Все билеты действительно проданы,
До начала пятнадцать минут.
Над кино моросянка осенняя,
В репродукторе хриплый романс.
Весь кошмар моего положения
В том, что это последний сеанс.
«Полумужчины, полудети…»
Памяти Семена Гудзенко
Полумужчины, полудети,
На фронт ушедшие из школ…
Да мы и не жили на свете, —
Наш возраст в силу не вошел.
Лишь первую о жизни фразу
Успели занести в тетрадь, —
С войны вернулись мы и сразу
Заторопились умирать.
«Тишайший снегопад…»
Тишайший снегопад —
Дверьми обидно хлопать.
Посередине дня
В столице, как в селе.
Тишайший снегопад,
Закутавшийся в хлопья,
В обувке пуховой
Проходит по земле.
Он шахтами дворов
Разъят в пространстве белом,
В сугробы совлечен
На площадных кругах,
От неба отлучен
И обречен пробелам, —
И все-таки он кот
В пуховых сапогах.
Штандарты на древках,
Как паруса при штиле.
Тишайший снегопад
Посередине дня.
И я, противник од,
Пишу в высоком штиле,
И тает первый снег
На сердце у меня.
Заречье
Трубной медью
в городском саду
В сорок приснопамятном году
Оглушен солдатик.
Самоволка.
Драпанул из госпиталя.
Волга
Прибережным парком привлекла.
Там, из тьмы, надвинувшейся тихо,
Танцплощадку вырвала шутиха —
Поступь вальс-бостона тяжела.
Был солдат под Тулой в руку ранен —
А теперь он чей?
Теперь он Анин —
Анна завладела им сполна,
Без вести пропавшего жена.
Бледная она.
Черноволоса.
И солдата раза в полтора
Старше
(Может, старшая сестра,
Может, мать —
И в этом суть вопроса,
Потому что Анна нестара).
Пыльные в Заречье палисады,
Выщерблены лавки у ворот,
И соседки опускают взгляды,
Чтоб не видеть, как солдат идет.
Скудным светом высветлив светелку,
Понимает Анна, что опять
Этот мальчик явится без толку,
Чтобы озираться и молчать.
Он идет походкой оробелой,
Осторожно, ненаверняка,
На весу, на перевязи белой,
Раненая детская рука.
В материнской грусти сокровенной,
У грехопаденья на краю,
Над его судьбой, судьбой военной,
Клонит Анна голову свою.
Кем они приходятся друг другу,
Чуждых две и родственных души?..
Ночь по обозначенному кругу
Ходиками тикает в тиши.
И над Волгой медленной осенней,
Погруженной в медленный туман,
Длится этот – без прикосновений —
Умопомрачительный роман.
В блокаде
Входила маршевая рота
В огромный,
Вмерзший в темный лед,
Возникший из-за поворота
Вокзала мертвого пролет.
И дальше двигалась полями
От надолб танковых до рва.
А за вокзалом, штабелями,
В снегу лежали – не дрова…
Но даже смерть – в семнадцать – малость,
В семнадцать лет – любое зло
Совсем легко воспринималось,
Да отложилось тяжело.
С войны
Нам котелками
нынче служат миски,
Мы обживаем этот мир земной,
И почему-то проживаем в Минске,
И осень хочет сделаться зимой.
Друг друга с опереттою знакомим,
И грустно смотрит капитан Луконин.
Поклонником я был.
Мне страшно было.
Актрисы раскурили всю махорку.
Шел дождь.
Он пробирался на галерку.
И первого любовника знобило.
Мы жили в Минске муторно и звонко.
И пили спирт, водой не разбавляя,
И нами верховодила девчонка,
Беспечная, красивая и злая.
Наш бедный стол
всегда бывал опрятен —
И, вероятно, только потому,
Что чистый спирт не оставляет пятен, —
Так воздадим же должное ему!
Еще война бандеровской гранатой
Влетала в незакрытое окно,
Но где-то рядом, на постели смятой,
Спала девчонка
нежно и грешно.
Она не долго верность нам хранила —
Поцеловала, встала и ушла.
Но перед этим
что-то объяснила
И в чем-то разобраться помогла.
Как раненых выносит с поля боя
Веселая сестра из-под огня,
Так из войны, пожертвовав собою,
Она в ту осень вынесла меня.
И потому,
однажды вспомнив это,
Мы станем пить у шумного стола
За балерину из кордебалета,
Которая по жизни нас вела.
«Что ж ты плачешь, старая развалина…»
Что ж ты плачешь, старая развалина, —
Где она, священная твоя
Вера в революцию и в Сталина,
В классовую сущность бытия…
Вдохновлялись сталинскими планами.
Устремлялись в сталинскую высь,
Были мы с тобой однополчанами,
Сталинскому знамени клялись.
Шли, сопровождаемые взрывами,
По всеобщей и ничьей вине.
О, какими были б мы счастливыми,
Если б нас убили на войне.
Люди сентября
Мы люди сентября.
Мы опоздали
На взморье Рижское к сезону, в срок.
На нас с деревьев листья опадали,
Наш санаторий под дождями мок.
Мы одиноко по аллеям бродим,
Ведем беседы с ветром и дождем,
Между собой знакомства не заводим,
Сурово одиночество блюдем.
На нас пижамы не того покроя,
Не тот фасон ботинок и рубах.
Официантка нам несет второе
С презрительной усмешкой на губах.
Набравшись вдоволь светскости и силы,
Допив до дна крепленое вино,
Артельщики, завмаги, воротилы
Вернулись на Столешников давно.
Французистые шляпки и береты
Под вечер не спешат на рандеву,
Соавторы известной оперетты
Проехали на юг через Москву.
О, наши мешковатые костюмы,
Отравленные скепсисом умы!
Для оперетты чересчур угрюмы,
Для драмы слишком нетипичны мы.
Мигает маячок подслеповато —
Невольный соглядатай наших дум.
Уже скамейки пляжные куда-то
Убрали с чисто выскобленных дюн.
И если к небу рай прибит гвоздями,
Наш санаторий, не жалея сил,
Осенними и ржавыми дождями
Сын плотника к земле приколотил.
Нам санаторий мнится сущим раем,
Который к побережью пригвожден.
Мы люди сентября.
Мы отдыхаем.
На Рижском взморье кончился сезон.
«Что у тебя имелось, не имелось?..»
Что у тебя имелось, не имелось?
Что отдал ты? Что продал? Расскажи!
Все, что имел – и молодость, и мелос,
Все на потребу пятистопной лжи.
А чем тебя за это наградила?
А что она взамен тебе дала?
По ресторанам день и ночь водила,
Прислуживала нагло у стола.
На пиршествах веселых, в черной сотне,
С товарищем позволила бывать,
И в пахнущей мочою подворотне
В четыре пальца шпротами блевать.
Она меня вспоила и вскормила
Объедками с хозяйского стола,
А на моем столе, мои чернила
Водою теплой жидко развела.
И до сих пор еще не забывает,
Переплетает в толстый переплет.
Она меня сегодня убивает,
Но слова правды молвить не дает.
Автобус
Вновь подъем Чавчавадзе сквозь крики:
Бади-буди, мацони, тута́…
Снова воздух блаженный и дикий, —
Нам уже не подняться туда.
Но в густом перезвоне бутылок
Прет автобус, набитый битком,
В нос шибает и дышит в затылок
Чахохбили, чачой, чесноком.
Снова стирка – и пена по локоть.
Навесных галерей полукруг,
Где ничем невозможно растрогать
Неподвижно сидящих старух.
А в железных воротах ни щели —
Лишь откроется дверка на миг,
Да автобус ползет еле-еле
Закоулками и напрямик.
Он достигнет вершины подъема
И покатится глухо назад.
Снова милые женщины дома
Из распахнутых окон глядят.
Из распахнутых окон, как вызов,
Над подъемом склонились они
Так, что груди свисают с карнизов,
А прекрасные лица в тени.
На полях перевода