Григ Нурдаль - Я жил в суровый век
— Да, — ответил он, — но я думал о человеке, которому в тысячу раз хуже, чем твоему брату. Если этот человек еще жив, он бы согласился на Германию, Германия была бы для него спасением. Ты уже знаешь о Джорджо?
— О Джорджо Шелковой Пижаме?
— Почему ты зовешь его Шелковой Пижамой? — заинтересовался Риккардо, один из тех двоих, что оседлали кормушку.
— Не говори, — шепотом попросил Мильтон.
— Не твоего ума дело, — бросил Мате в ответ Риккардо и вполголоса сказал Мильтону: — Это, конечно, нехорошо, но, когда я узнал, что его взяли, я почему-то вспомнил, как он, ложась спать на солому, напяливал шелковую пижаму.
— Что ему сделают, как ты думаешь? Мате вытаращил глаза.
— Ну и ну! А по-твоему, что?
— Но сначала его будут судить…
— Ах да, — подхватил Мате. — Вполне возможно. Даже наверняка будут. Субчиков вроде Джордже сначала всегда судят. Если бы тебя поймали, было бы то же самое. И тебя бы судили, даже скорее, чем Джорджо. Вы ведь студенты, рыбка к рыбке, откроешь банку — пальчики оближешь. Вас-то судят. Вас судить они согласны, нет, что ли? А такие, как я, как те двое, мы для суда рылом не вышли. Таких как сцапают, сразу швыряют к стенке и расстреливают влёт. Только ты не думай, Мильтон, будто из-за этой разницы я на тебя зуб имею. Подыхать сразу или через три дня — не все ли равно?
— Фашистский потрох! — подал голос мальчонка. Бабушка погрозила ему веретеном.
— Чтобы я этого больше не слышала! Нечего сказать, набрался ума-разума у партизан.
— Не получается у меня, — пожаловался мальчик, имея в виду домашнее задание.
— Попробуй еще раз и увидишь — все получится. Учительница не задаст такое, чего вам не под силу.
Пинко, второй из сидевших на кормушке, спросил:
— Вы говорили про того, которого вчера утром сцапали на развилке возле Манеры?
— Не вчера, — поправил Мильтон, — а позавчера.
— Нет, ты ошибаешься, — возразил Мате, вскинув глаза на Мильтона. — Это было вчера утром.
— Так вы про него говорили? — хотел знать Пинко. — Честно говоря, не очень-то мне понятно, как его сцапали.
Мильтон резко обернулся.
— Что ты хочешь этим сказать? — И он пристально, во все глаза смотрел на него, и ему казалось, что, осуждая Джорджо, этот тип оскорбляет Фульвию. — Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что он не защищался до последнего, как Блейк, или сразу не пустил себе пулю в рот, как Нанни.
— Был туман, — объяснил Мильтон, — и из-за тумана он не сделал ни того, ни другого. Он ничего не успел понять.
— Пинко, — сказал Мате, — ты упустил отличную возможность помолчать. Ты что, уже забыл, какой туманище был вчера утром? Фашисты наткнулись на парня, как могли наткнуться на дерево или на пасущуюся корову.
— В тумане ему не удалось показать, что он не трус, — настаивал Мильтон. — Но я могу поручиться, что он настоящий мужчина. Будь у него возможность, он бы наверняка выстрелил себе в рот, как Нанни, Я бы этого не говорил, если бы не один случай. Дело было в октябре прошлого года, когда никто из нас еще не ушел в партизаны, когда в слове «партизан» слышалось что-то таинственное. Вы не хуже моего помните город в прошлом октябре. На каждом углу — банды Грациани,[53] по улицам еще разъезжают немцы на мотоциклах с пулеметами, фашисты выползли из щелей, предатели-карабинеры…
— Я, помню, — перебил его Пинко, — обезоружил одного такого карабинера…
— Дай мне закончить, — процедил Мильтон сквозь зубы.
Родные держали их под замком — на чердаке или в чулане, — а если и выпускали, то приходилось выслушивать разглагольствования об ответственности и о чувстве вины; они, мол, родителей вгонят в гроб и прочая и прочая. Но в один из вечеров, как раз в октябре прошлого года, Мильтону и Джорджо осточертело сидеть в четырех стенах, и через служанку Клеричи они условились сходить в кино. В тот вечер шел фильм с Вивиам Романс.
— Я ее помню, — сказал Риккардо. — У нее губы как бананы.
— А где шла картина? — поинтересовался обстоятельный Мате. — В «Эдеме» или в «Коринфе»?
— В «Коринфе». Я сказал матери, что выскочу за сигаретами к соседу, торговавшему на черном рынке, да и Джорджо, должно быть, придумал что-нибудь в этом роде для своих.
Они шли к кинотеатру по самым глухим улочкам. Они не боялись, но их мучили угрызения совести. По дороге им не встретилась ни одна собака, и, если бы не близкая гроза, все было бы спокойно. Дождь еще не начался, но молнии вспыхивали так часто и настолько низко, что каждую секунду улицы заливал лиловый свет. Ужо в вестибюле кинотеатра они поняли, что зрителей в зале — раз, два и обчелся. Давая им с Джорджо билеты, кассирша изобразила на лице явное неодобрение.
Они поднялись на балкон — там оказалось ровно пять человек, все сидели поблизости от запасных выходов. Мильтон перегнулся через перила балкона: в партере человек пятнадцать, почти одни подростки, не ведающие, каково быть в призывном возрасте и без документов; и однако же, двери запасных выходов внизу были раскрыты настежь, несмотря на тянувший с улицы холод и на раскаты грома, заглушавшие звук.
— А про что была картина? — спросил Риккардо.
— Не все ли равно? Называлась она «Слепая Венера».
Ближе к концу картины они уже были на балконе вдвоем. Остальные пришли раньше и успели посмотреть весь фильм. Новых зрителей — никого. На всякий случай Мильтон и Джорджо перебрались в первый ряд, откуда можно было следить за партером. Вдруг они услышали крики и беготню в фойе, сидевшие в партере тут же бросились к запасным выходам. «Влипли! — сказал Мильтон Джорджо. — Чертова Вивиан Романс!» Мильтон метнулся к запасному выходу, но дверь оказалась запертой, закрытой снаружи на засов. Мильтон навалился на нее плечом, но она не поддалась — только чуть дрогнула. Шум внизу продолжался, даже стал громче. Крики, топот бегущих, хлопающие двери, стены трясутся. «Идут на балкон!» — крикнул он Джорджо и бросился к обычному выходу, рассчитывая раньше, чем фашисты поднимутся, выскочить на лестницу — и оттуда на внешний балкон, чтобы спрыгнуть с четырехметровой высоты во двор. Он бросился к двери, хотя был уверен, что уже поздно, что он столкнется с фашистами, которые, прыгая через три ступеньки, преодолевали уже последний пролет. На бегу он бросил взгляд на Джорджо и увидел, что тот перелезает через перила, почти перелез.
— Кто из вас был в этом кинотеатре, знает, что от балкона до партера там десять метров. Джорджо собирался броситься вниз, он знал, что неминуемо разобьется о железные кресла партера. «Нет!» — крикнул я ему, но он даже не ответил, даже не поглядел в мою сторону, он смотрел на двери и ждал, когда появятся фашисты. Но внизу все успокоилось. Ничего страшного не случилось. Я хочу сказать, что фашистами и не пахло. Кто-то попытался ограбить кассу, кассирша закричала, на помощь прибежали билетеры, вот и все, а зрители решили, что это облава. Но факт, доказательство остается.
Появись в дверях рыло первого фашиста, Джордже покончил бы с собой, бросившись вниз.
Воцарилось молчание, потом Мате сказал:
— Я думаю, Джордже себя сам убьет, если они еще не выпустили ему кишки. Представляю, что с ним творится за решеткой. Как вспомнит он про свое невезение, так от злости и отчаяния размозжит себе голову об стену.
Новое молчание, которое прервал мальчонка, обращаясь к бабушке:
— Только время тратить. Не выходит у меня это сочинение, и все.
Старуха вздохнула и повернулась к партизанам.
— Среди вас, часом, нет ли кого вроде учителя? Мате показал на Мильтона, Мильтон машинально встал с соломы и, подойдя к мальчику, наклонился над ним.
— Бери повыше, чем учитель, — объяснял Мате старухе. — Профессор, а не учитель. Прямо из университета.
И старуха в ответ:
— Ну-ка поглядим на больших людей, поглядим, кого эта проклятая война занесла в наши края.
— Какая тема? — спросил Мильтон.
— Наши друзья деревья, — выпалил мальчик. Мильтон выпрямился, поморщившись.
— Об этом я не умею. Очень жаль, но я не могу тебе помочь.
— Из тебя такой же учитель, как из меня… — рассердился мальчик. — Черт возьми! Чего же ты вылез, если не можешь помочь?
— Я… я думал… другая тема.
Он ушел в угол хлева и ногами принялся ворошить солому, готовя себе постель. Он должен был уснуть. Он надеялся уже через десять минут спать как убитый. Сержант его не мучил, сержант сам себя убил, он же тут ни при чем, он ведь его даже в лицо не видел. Плохо, если не удастся заснуть. Он выдохся, у него больше нет сил.
Риккардо, по-прежнему сидя на яслях, громко спросил:
— Сколько тебе точно лет, Мате?
— Много, — ответил Мате. — Двадцать пять.
— Да, старый ты. Еще чуть-чуть — и на требуху можно.
— Дурак! Я не в том смысле. Я в смысле опыта, На моих глазах столько народу погибло. Кого нетерпеливость сгубила, кого любовь к женщинам, кого табак, кого блажь, будто можно на автомобиле партизанить.