Григ Нурдаль - Я жил в суровый век
— В Санто-Стефано сегодня утром были санмарковцы.
— Нашел кому говорить! Можно подумать, что это ты от них удирал и прыгал через Бельбо.
Фабио добродушно засмеялся, но ветер мгновенно, точно пушинку, отнес его смех далеко в сторону.
— У тебя есть люди без оружия? — спросил Мильтон.
— А у кого их нет?
— Тогда отдай это кому-нибудь. — И Мильтон протянул ему пистолет сержанта.
— Обязательно. А почему ты его отдаешь?
— Потому что лишний. Он мне мешает.
Фабио прикинул пистолет на руке, потом сравнил со своим.
— Отличная «беретта», новее, чем моя. Надо будет еще разок взглянуть на свету, а пока что… — И Фабио убрал в кобуру пистолет сержанта, а свой опустил в карман.
— Он мне мешал, — повторил Мильтон. — Фабио, есть новости о Джорджо?
— Что ты сказал?
— Зайдем в хлев, здесь невозможно разговаривать, — крикнул Мильтон, показывая на постройку возле дороги.
— Я туда не пойду и тебе не советую. Там сидят трое чесоточных из моего отряда. Чесоточных!
Фабио повернулся спиной к ветру и говорил, согнувшись пополам, будто обращался не к стоящему рядом Мильтону, а к кому-то, кто лежал в придорожной канаве:
— Если бы не этот ветер, ты бы отсюда слышал, как они стонут. Ругаются, и стонут, и трутся о стены вроде медведей. Ноги моей там больше не будет, ведь они требуют, чтобы я их чесал. Суют тебе, что под руку ни подвернется, и ты изволь их чесать — то чуркой, то какой-нибудь железякой. Ногти им уже не помогают, царапин они не чувствуют. Пять минут назад Диего чуть меня не задушил. Дал мне железную скребницу, чтобы я его чесал, ну я, понятно, отказался, тут он и схватил меня за горло.
— Я хотел узнать о Джорджо, — крикнул Мильтон. — По-твоему, он еще жив?
— Все может быть. Если бы его хлопнули, мы бы уже знали. Кто-нибудь пришел бы из Альбы и сказал.
— А вдруг никто не пришел из-за погоды.
— Когда речь о таких вещах идет, погода не остановит.
— Ты думаешь… — не унимался Мильтон, но в этот миг на него обрушился сильнейший порыв ветра.
— Туда! — крикнул Фабио и, тронув Мильтона за руку, бросился вместе с ним за каменный столб при въезде в деревню.
— Ты думаешь, — продолжал Мильтон, как только они укрылись от ветра, — ты думаешь, он еще жив?
— По-моему, да — учитывая, что о нем ничего не слышно. Его будут судить. Родители, я уверен, уговорят епископа вмешаться, а раз так, без суда не обойдется.
— И когда суд?
— Этого я не знаю, — ответил Фабио. — Знаю, что одного из наших судили через неделю после того, как взяли. А к стенке поставили — не успел он выйти из здания суда.
— Фабио, мне нужны точные сведения, — сказал Мильтон. — А ты мне ничего точного не говоришь.
Фабио придвинулся к нему, так что они чуть не стукнулись лбами.
— Ты что, с ума сошел, Мильтон? Как я могу что-нибудь точно сказать? Уж не хочешь ли ты, чтобы я пожаловал на заставу у Порта-Кераска, снял фуражку…
Мильтон жестом попробовал прервать его, но Фабио решил договорить:
— …снял фуражку и защебетал: «Прошу прощения, господа фашисты. Разрешите представиться: партизан Фабио. Не могу ли я спросить, жив еще мой товарищ Джорджо?» Ты что, Мильтон, с ума сошел? Кстати, ты здесь специально, чтобы узнать о Джорджо?
— Конечно. Вы ближе всех стоите к городу.
— А теперь ты куда? К себе в Треизо?
— Я переночую у вас. Завтра утром хочу подобраться к Альбе и послать туда какого-нибудь парнишку за новостями.
— Ночуй на здоровье.
— Только мне бы не хотелось стоять в карауле. Я с четырех утра на ногах, да и вчера весь день протопал.
— Никто и не потребует, чтобы ты стоял в карауле.
— Тогда покажи, где мне спать.
— Мы разделились и ночуем в нескольких местах, — объяснил Фабио. — Альба слишком близко, а эти гады теперь и по ночам вылазки устраивают. Мы не можем всем скопом в одном месте спать. Так хоть, если они застигнут нас врасплох, перебьют только часть людей.
Он оторвался от столба и рукой, которая колыхалась на ветру, как ветка в воде, показал ему за неясно очерченными в темноте полями длинный приземистый дом у подножия треизского холма.
— Там отличный хлев, — прибавил Фабио. — Все окна со стеклами, и скотина есть.
— Сказать, что ты меня прислал?
— Не обязательно. Ты найдешь там наших.
— Я из них кого-нибудь знаю? — спросил Мильтон, с горечью подумав о перспективе общения с кем бы то ни было.
Фабио прикинул в уме и сказал, что в числе прочих Мильтон увидит там Мате.
Опускалась ночь, и деревья отчаянно шумели. Пройдя несколько шагов, Мильтон потерял тропинку и, вместо того чтобы искать ее, зашагал напрямик через поля, увязая в грязи по икры. Он не отводил глаз от темнеющего впереди дома: приземистое строение не придвигалось, и у Мильтона было ощущение, что он топчется на месте.
Когда он наконец добрался до гумна, чуть менее топкого, чем поля, и остановился счистить с себя грязь, черный лик треизского холма напомнил ему о Лео. «Меня нет уже целый день и завтра опять не будет — случись хоть конец света. Бедный Лео, представляю, как он злится и беспокоится. Злится и беспокоится — это еще полбеды, представляю, насколько он разочарован. Ведь он буквально не знал, каким похвальным эпитетом меня наградить. И ломал себе голову, пока не нашел: классический. Классик. Он говорит, что я великий человек, потому что сохраняю хладнокровие и трезвость, когда все остальные, включая и его самого, теряют голову»…
Угнетенный этими мыслями, он подошел к двери хлева и с силой толкнул ее.
— Эй! — окликнул его чей-то голос. — Потише. У нас больное сердце.
Мильтон задержался в дверях, задохнувшись от теплого воздуха, ослепнув от неяркого ацетиленового света.
— Да ведь это Мильтон! — произнес тот же голос, и Мильтон узнал голос Мате и увидел знакомые кроткие глаза на суровом лице.
Хлев был большой, его освещали две ацетиленовые лампы, подвешенные к балкам. Возле яслей стояли шесть волов, в отдельном загоне были овцы — голов десять. Мате восседал в середине хлева на ворохе соломы. Два других партизана сидели на яслях, все время отталкивая коленями морды волов. Еще один спал в ящике с сеном, задрав на борт широко раздвинутые ноги. У двери в кухню на детском стульчике сидела старуха и пряла кудель. Волосы женщины казались нитями той же пряжи.
— Добрый вечер, синьора, — поздоровался с ней Мильтон.
Рядом со старухой, стоя коленями на пустых мешках, делал уроки ребенок: тетрадка лежала на перевернутом ушате.
Мате хлопнул рукой по соломе, предлагая Мильтону место рядом с собой. Хотя он расположился на отдых, весь его арсенал был при нем; Мате даже не ослабил шнурков в ботинках.
— Только не говори, что я тебя напугал, — сказал Мильтон, опускаясь рядом с ним на солому.
— Еще как напугал! У меня и правда в последнее время сердце шалит. Наше ремесло на сердце действует хуже, чем работа водолаза. Ты распахнул дверь, как будто взрывная волна. И знаешь, какое у тебя лицо? Скажи, ты давно не смотрелся в зеркало?
Мильтон разгладил лицо ладонями.
— Что вы делали?
— Ничего. Пять минут назад кончили играть в «жучка», с тех пор я думаю.
— О чем?
— Тебе покажется странным… но о своем брате, который в плену в Германии. При том пекле, что здесь у нас, представь себе, я думал о брате. У тебя никого нет в плену в Германии?
— Только друзья и школьные товарищи. Восьмое сентября?.. Он был в Греции, в Югославии?..
— Да что ты! Он был в Алессандрии, в двух шагах от дома, и не смог спастись. Люди добирались из Рима, из Триеста добирались, добирались черт знает откуда, только он не появился, хотя был в Алессандрии. Мать прождала на пороге до конца сентября. И как его угораздило? Заметь, он не рохля, из всех братьев был самый боевой. Это он научил нас всяким проделкам, бесшабашности научил и многому такому, что мне потом пригодилось в партизанской жизни. Вот что я тебе скажу — и дело тут не только в моем брате: надо бы нам почаще вспоминать про тех, кого упекли в Германию. Ты хоть раз слышал, чтобы о них говорили? Никто про них не вспоминает. Нам бы надо посильнее на газ нажимать не только ради себя, но и для них тоже. Согласен? Наверно, хуже нет, как сидеть за колючей проволокой, они там, наверно, с голоду подыхают, с ума сходят. Даже один-единственный день может иметь для них значение, может быть решающим. Если мы хоть на день конец войны приблизим, кто-то, глядишь, не умрет, кто-то другой не сойдет с ума. Надо скорее вернуть их домой. А потом мы все расскажем друг другу, мы — им, они — нам, и им будет очень обидно рассказывать только о том, как они ничего не могли сделать, и слушать без конца про наши дела. Правильно я говорю, Мильтон?
— Да, — ответил он, — но я думал о человеке, которому в тысячу раз хуже, чем твоему брату. Если этот человек еще жив, он бы согласился на Германию, Германия была бы для него спасением. Ты уже знаешь о Джорджо?