Евгений Клюев - Зелёная земля
и тогда вырисовывается замечательная кривая:
параболическое движение по воздушным потокам
в необременительном режиме полной свободы!
И вот уже с запада начинает веять востоком,
с юга – севером, и в городе появляются антиподы.
Их можно встретить практически в каждой bodega
и узнать по упорному неучастию в сплетнях,
по отсутствию малейшего признака снега
на их шляпах и куртках – вызывающе летних -
и прочему… И они рассказывают чудесные вещи!
В частности, что будущего не надо бояться.
И жить становится гораздо приятней и проще.
Если ангелов отпускают гулять восвояси.
Записка шестнадцатая,
тени отца Гамлета
Ситуация, стало быть, у нас вот какая:
я сейчас в Эльсиноре… Хельсингёре по-датски.
Здесь огромное время, по капельке истекая,
уменьшается и вообще перестаёт наблюдаться.
И поэтому, собственно, было бы кстати
перекинуться парой каких-нибудь откровений -
не привязанных к месту, а тем более к дате:
просто – общих… чтобы растормошить муравейник,
именуемый жизнью! Сойдёмся на малом -
скажем, тайна-другая: одна-две детали,
ибо сведения, поступающие по обычным каналам,
меня, мягко сказать, волновать перестали.
Море здесь соблюдает линию отлива
(все прибрежные камни вдруг пооткрывались!),
эта линия отлива – как линия отрыва:
по пунктиру уводящая в другую реальность,
где нормально появление некоей тени
с полуночным и страшно интересным докладом -
ускользающей после доклада в средостенье
между правдой и вымыслом (то есть раем и адом).
Есть такая одна головокружительная область,
облаками и духами набитая до отказу:
там, цепляясь за первый попавшийся образ,
понимают внезапно всё сразу про всё сразу
или сходят с ума… что, в общем, одно и то же!
А потом – пророчествуют и бессвязное мямлят,
и записываются кто в преступники, кто в святоши,
получая при этом нарицательное имя гамлет.
Записка семнадцатая,
кондитеру
То ли Сара Бернар с миндалём, то ли Хедвиг с изюмом…
неизменно приветливы пирожные с именами!
Из кондитерской веет действительным и разумным -
так бесстыдно заманивая, так настойчиво напоминая,
что, волшебный кондитер… я, кажется, Ваш – навеки!
Вы – пожалуй, единственный, кто мне дорог и близок:
старомодно расписываясь на кассовом чеке,
это Вы мне внушили идею учёных записок.
Универсум Ваш – из тонкой муки и крема -
эфемерен, как некая романтическая идея:
им продолжена… а в сущности, и исчерпана тема
мимолётности – то есть подъёма и паденья.
Жизнь становится всё более и более тихой,
жизнь становится всё более и более мудрой -
и растаивает чёрной лакричной пастилкой,
и уносится со свету белой сахарной пудрой.
Не бывает никаких купин неопалимых -
всё на свете состоит из одних расставаний!
На секунду задерживается стайка сладких пылинок
на переднике Вашем, но и их сдувает.
Поболтаем о главном: о быстром, о кратком -
я имею в виду, по-видимому, счастье,
потому что последняя память о сладком
исчезает стремительней, чем съедены сласти!
Мы давно с Вами знаем: ничегошеньки не сохранится
от счастливой песочницы с детскими куличами…
порождать универсумы, строить памятники вдоль границы
и лишаться их без сожаленья – пожав плечами.
Записка восемнадцатая,
пастору
Ни на ты, ни по имени не получится обратиться:
я на ты и по имени и так уж со всей страною.
Лучше так: Herr Olsen, весёлая чёрная птица,
Вам, я вижу, никак не наскучит играть со мною!
Вы всё пишете мелом на досках свои странные числа,
но и я не дремлю: тоже, стало быть, соображаю:
что-то Вы замышляете, с числами дело нечисто -
я слагаю их, вычитаю, делю и перемножаю.
Под присмотром летящего над головой корвета
оперирую мерами то ли ёмкости, то ли веса…
К сожалению, Вы никогда не указываете ответа -
так что, кто из нас выиграл, мне неизвестно.
Между тем прихожане, равнодушные к Вашему мелу,
только бегло взглянув на безупречные начертанья,
что-то тихо поют – «Himlens Morgenr0de», к примеру -
непонятно когда записывая и считая!
Но во мне Вы, пожалуй, можете не сомневаться:
я-то знаю, зачем человеку даётся цифра!
И меня не сбивает с толку Ваше коварство:
я почти уже знаю, где ключик от этого шифра.
Кстати (Вы замечали?) весна здесь похожа на осень:
так же ветер гудит – всё на той же отважной ноте…
Извините, но вскорости я Вас пойму, Herr Olsen,
даже если меня Вы к этому времени не поймёте.
Вы вчера вдруг сказали в присутствии прочей паствы,
что я, вроде бы, сделан из другого какого-то теста,
что Ваш долг – мне помочь… А вот это напрасно,
ибо долг Ваш – доиграть свою партию честно.
Записка девятнадцатая,
моему покойному учителю
На ответ не надеюсь – и правильно, что не надеюсь.
Не к пространству пишу, а ко времени… да и не ко времени тоже!
А к тому, что давно себя чувствую как индеец -
и готов откликаться на какое-нибудь «привет, краснокожий!»
Уникальность индивида, доведённая до абсурда,
завершается, как правило, гибелью индивида.
Вот прекрасный пример: безобиднейшая простуда -
и тебя уже нет, ни как рода и ни как вида.
Растворяется и всё то, чему тебя обучали, -
только очень немногое выпадает в осадок
в виде памяти, беспокоящей твоих близких ночами:
пара-тройка деталей – умилительных, но досадных.
Мы наследуем несколько вредных привычек,
речевых оборотов да перстень – правда, перстень что надо:
он готов нам служить самой лучшей из тайных отмычек,
но – бездействует, по причине отсутствия клада.
Все же прочие ценности обычно получают другие,
своевременно пришедшие на опустевшее место:
старые и новые боги, а также богини -
впрочем, нам это всё уже очень неинтересно.
Приговор их в наш адрес таков: «Прямо как младенец!»
А хотелось бы: «…как индеец!» – но тоже славно.
Постепенно толпа скорбящих заметно редеет,
и заметно холодеет одинокая настольная лампа.
…год назад принесённый цветок, разумеется, уже высох,
но кустарник у изголовья так и стоит – зелёный,
о ту пору, когда ученик Ваш, под свист бледнолицых,
забирается глубже и глубже на дно каньона.
Записка двадцатая,
мусорщику
Завтра вторник, но Вы прибудете слишком рано:
к половине восьмого мне ещё едва ли удастся
оторвать конструкцию, именуемую мною, от дивана -
для того чтобы просто поприветствовать Вас по-датски.
Семь мешков с мусором объясняются очень просто:
я решил разобраться со всем, что понацарапал!
Так что стопки бумаг были выстроены по росту
и одним обобщённым движением сброшены на пол.
Я оставил себе лишь тетрадь моих детских рисунков:
пять собак, пара кошек, три груши на блюде
и – шедевр, за которым однажды меня застукав,
мама тихо спросила: «Чем же заняты эти люди?»
Эти люди любят друг друга, как теперь бы мы понимали,
то есть просто летят по небу (см. у Шагала).
Но тогда-то я не решился объяснять это маме,
а теперь уже поздно, да и охота пропала.
Остальное… – пусть остаётся в Вашем архиве:
это только слова, напечатанные на бумаге.
Их особенность в том, что они всегда не такие,
каковые нужны мне – в песне, повести или романе.
Песня, повесть, роман, как я думаю, – в идеале -
не должны содержать вообще ни единого слова,
для того чтобы их точно и правильно понимали
и хотели бы обращаться к ним снова и снова.
Раньше я собирался опубликовать отсюда хоть что-то
или, может быть, разослать – по друзьям, по знакомым…
Сожалею, что доставил Вам столько лишней работы,
но не жечь же всё это теперь! Разве вместе с домом…
Записка двадцать первая,
Сумасшедшему Японцу
Я, признаться, всё время пытаюсь припомнить
престарелую фразу «…чтоб словам было тесно» -
и вот думаю: будь я Сумасшедший Японец -
как бы это отразилось на качестве текста?
Текст бы стал, разумеется, короче и суше
и забыл о подробностях текущего мига:
слишком уж мала эта баночка туши,
слишком уж дорога эта рисовая бумага!
Ну а всё, что я тут топором моим высек,
так и будет выглядеть безнадёжно громоздко,
потому что… немыслимо много зависит
от особенностей и характера производства.
Тут проблема не в том, что не хочешь или не можешь