KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Борис Чичибабин - Собрание стихотворений

Борис Чичибабин - Собрание стихотворений

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Борис Чичибабин, "Собрание стихотворений" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Сонеты Любимой

(1969–1975, 1993){312}

                          1{313}
Как властен в нас бессмысленного зов,
как страшен грех российского развала.
Под ним нагнулись чаши всех весов,
и соль земли его добром назвала.

Безбожной бурей выплеснут из вала,
мир начинался голенький с азов.
Как Страшный суд, в нем шел отсев отцов:
духовность гибла, низость выживала.

Когда бы знал, никто б не стал рождаться
в позорный век позорного гражданства
с живой душой под мертвою стопой.

Рай нашей жизни хрупок и громоздок.
Страх духом стал. Ложь подменила воздух.
В такой-то век я встретился с тобой.

                      2{314}
Не спрашивай, что было до тебя.
То был лишь сон, давно забыл его я.
По кругу зла под ружьями конвоя
нас нежил век, терзая и губя.

От наших мук в лесах седела хвоя,
хватал мороз, дыхание клубя.
В глуби меня угасло все живое,
безвольный дух в печали погребя.

В том страшном сне, минутная, как милость,
чуть видно ты, неведомая, снилась.
Я оживал, в других твой свет любя.

И сам воскрес, и душу вынес к полдню,
и все забыл, и ничего не помню.
Не спрашивай, что было до тебя.

                         3{315}
У явного злодейства счет двойной,
проливший кровь будь первым наготове:
звереет боль, и собранные брови
грозят насилью мстительной войной.

И Вечности не жаль отмщенной крови.
Но ложь страшна бескровною виной.
Ей нет суда. Поймай ее на слове.
Всем хорошо, все сыты тишиной.

Добрей петля и милосердней нож.
Не плоть, а души убивает ложь,
до смерти в совесть всосанная с детства.

Словесомолы, неучи, ханжи,
мы — тени тел, приникшие ко лжи,
и множим ложь в ужасное наследство.

                     4{316}
За чашей бед вкусил и чашу срама.
Я жил на воле, нем и безымян.
У ног моих раскручивалась яма,
и дни мои засасывал туман.

Пятнадцать лет тянулся мой роман
с идеей лживой. Жалко и упрямо
я мнил себя привратником у храма,
чей бог — вражда, насилье и обман.

Пятнадцать лет я веровал в народ,
забыв про то, что он ворует, врет,
стращает жизнью нищенски-утробной.

Был стыд прозренья вызовом судьбе,
и я, не смея думать о тебе,
живой молил о милости загробной.

                       5{317}
А ты в то время девочкой в Сибири
жила — в тайге под Томском — за семью
ветрами — там, куда еще четыре
военных года заперли семью.

Едва оставив школьную скамью,
ты всей душой прислушивалась к шири,
но лиственницам темным, а не лире
несла тайком застенчивость свою.

Никто не знал про тайную печать,
зачем ты любишь думать и мечтать,
в кругу друзей грустишь, а не хохочешь.

И все тебе в те годы нипочем:
бродить в горах, ладони жечь мячом
и в поездах лететь, куда захочешь.

                        6{318}
В краю, чье имя — радости синоним,
на берегу зеленом и морском,
смутясь до слез и в трепете сыновнем,
мне говорить случилось с Маршаком.

Я час провел с веселым мастаком,
как сердце, добрым, вовсе не сановным.
Сияло детство щедрое само в нем
и проливалось солнечным стихом.

Седым моржом наморщенный Маршак
судил мой жар, стараясь быть помягче.
Бесценный клад зарыт в моих ушах.

Ему б — мой век, а мне б — его болячки.
И что мне зной, и что мне мошкара?
Я горд, как черт, что видел Маршака.

1962

                      7{319}
Заканчивала инженерный вуз,
ходила в горы, занималась спортом,
а жизнь писала новое на стертом
и подарила сердцу пенье муз.

Как будто бы в душе открылся шлюз,
внезапный дар затеял с веком спор там, —
и прежний мир уже смещен и сболтан,
и к новой тайне пробудился вкус.

Все начиналось с песен Окуджавы.
Как и во все концы моей державы,
они пришли в сибирские Края.

И лад в словах услышался впервые,
и потекла в тетрадки курсовые
нежданной страсти странная струя.

                       8{320}
За певчий бунт, за крестную судьбу,
по смертный миг плательщицу оброка,
да смуглый лоб, воскинутый высоко,
люблю Марину — Божию рабу.

Люблю Марину — Божия пророка
с грозой перстов, притиснутых ко лбу,
с петлей на шее, в нищенском гробу,
приявшу честь от родины и рока,

что в снах берез касалась горней грани,
чья длань щедра, а дух щедрее длани.
Ее тропа — дождем с моих висков,

ее зарей глаза мои моримы,
и мне в добро Аксаков и Лесков —
любимые прозаики Марины.

1980

                      9{321}
Иду на зов. Не спрашивай откуда.
На сердце соль. Тропа темна, трудна.
Но, если жар, ты и в аду остуда,
а близ тебя и смерть не холодна.

Ты в снах любви, как лебедь, белогруда,
но и слепым душа в тебе видна.
Все женщины прекрасны. Ты одна
божественна и вся добро и чудо,

как свет и высь. Я рвусь к тебе со дна.
Все женщины для мига. Ты одна
для вечности. Лицо твое на фресках.

Ты веришь в жизнь, как зверь или цветок,
но как духовен каждый завиток,
любовь моя, твоих волос библейских.

                    10{322}
Тебе в то лето снилась Лорелея,
и боль настигла, по сердцу скребя,
когда, безумным личиком мертвея,
звала отца, об умершем скорбя.

Земля Сибири приняла в себя
всю грусть и жалость пасынка-еврея,
телесный прах сугробинками грея
и о душе метелицей трубя.

Преодолевши материну нехоть,
ты в дальний путь заторопилась ехать,
сменив на риск сиротское жилье.

В те дни мы были оба одиноки,
но я не знал, что ты уже в дороге,
уже в пути спасение мое.

                       11{323}
— Ответьте мне, Сервантес и Доре,
почто так жалок рыцарь из Ламанчи,
зачем порок так царственно заманчив
и почему нет радости в добре?

Так вопрошал я в чертовой дыре,
боль вечных ран надеждой не занянчив,
у мертвых и живых ответа клянчив,
но был уклончив он о той поре.

Под ношей зла, что сердцу тяжела,
когда б я знал, что рядом ты жила,
как Бог, добра, но вся полна соблазна.

В твоих губах цвел сладостный ответ:
— Лицо Любимой излучает свет,
а харя зла темна и безобразна.

                             12{324}
Для счастья есть стихи, лесов сырые чащи
и синяя вода под сенью черных скал,
но ты в сто тысяч раз таинственней и слаще
всего, что видел взор и что рассудок знал.

Когда б мне даровал небесный аксакал
джорджоневский закал, заманчивый и зрящий,
то я б одну тебя бросал на холст горящий,
всю жизнь тебя для всех лепил и высекал.

Почто, из тьмы один, лишь я причастен к чуду?
Есть лучшие, чем я. С кем хочешь и повсюду
будь счастлива. А я, хвала твоим устам,

уже навек спасен, как Господом католик.
По капле душу пей томливыми, с которых
еще не отжурчал блаженный Мандельштам.

                          13{325}
Люблю твое лицо. В нем каждая черта —
от облачного лба до щекотных ресничек —
стесняется сказать, как ландышно чиста
душа твоя, сестра деревьев и лесничих.

Тому, кто чист душой, привычна нищета.
Для бывших бунтарей мы нищие из нищих.
Но ты, не помня зла, беспечностью казнишь их.
Перед лицом твоим не страшно ни черта.

Люблю в него смотреть с наивностью сектанта.
Когда читаешь вслух Гомера или Данта,
ты всей душою там, в их думах дома ты.

Но тихо льется ночь в древесные стаканы,
и ласк твоих труды медлительно-медвяны,
и прелести твоей не надо темноты.

                         14{326}
Не встряну в зло, не струшу, не солгу.
Есть карточка, где ты в горах на юге…
Учи меня мучительной науке,
как сладко быть у губ твоих в долгу.

Мне трын-трава проказы и разлуки,
но я забыть до смерти не смогу,
как ты, раскинув ласковые руки,
лежишь, как жар, нагая на снегу.

В любовной выси облачком соблазна.
И, если ты с влюбленным не согласна,
прости восторг, за радость не гневись,

и я, прощенный, нежностью наполнюсь.
В тебе ж, как сестры милые, духовность и
чувственность, грудь с грудью, обнялись.

                      15{327}
Уже бежать за поездом готов,
земле и небу шлю свои проклятья.
В неблизкий свет умчалась в легком платье
и сгоряча хлебнула холодов.

Но, как спины от горя не горбать я,
за сотни верст не протоптать следов.
Разлуки воздух горек и ледов.
Должно быть, скука в этом Закарпатье.

Служебный выезд радостью убог,
и ни тепла, ни друга. Дай-то Бог,
чтоб хоть один нашелся из кагала.

И я кого-то жалобно молю:
согрейте в стужу веточку мою,
развеселите, чтоб не тосковала.

                       16{328}
Твое лицо светло, как на иконе,
ты в зное снов святишься, как река.
Хвала тебе! Крылаты наши кони.
Как душен век! Как Вечность коротка!

Мне без тебя — ни вздоха, ни глотка.
О, сколько жара тайного в тихоне!
Стыдишься слов? Спроси мои ладони,
как плоть твоя тревожна и гладка.

Отныне мне вовек не будет плохо.
Не пророню ни жалобы, ни вздоха,
и в радость боль, и бремя — благодать.

Кто приникал к рукам твоим и бедрам,
тот внидет в рай, тому легко быть добрым.
О, дай Господь, всю жизнь тебя ласкать!

                        17{329}
Я о любви не верю злобным вракам,
хоть и слетали с вещего пера.
Какой мудрец до чар ее не лаком
и клясть ее чья песня не стара?

Мир сыт по гроб замужеством и браком,
в нем дух и плоть — не брат и не сестра.
А мы хмельны сочувствием и мраком,
и ты в хмелю покорна и щедра.

Бедна добром безродственность людская.
Давай умрем, друг друженьку лаская!
И не над нами небо, а внутри.

И ласк твоих одно воображенье
доводит дух до райского круженья,
и мир гордится сладостью сестры.

                       18{330}
Не заплывай в сомнительные сети
пустых забав, дозволенных утех.
Коль Бог для всех, не может быть,
чтоб эти уста и бедра были не для всех.

Равно светлы задумчивость и смех.
Ты так даришь, как балуются дети.
Ни с кем на свете, о, ни с кем на свете
с библейских лет так не был сладок грех.

В родном краю, где ветер и полынь,
лишь ты одна гонимых не покинь, —
и вот мы всех гонителей богаче.

Твоя любовь, как Божий дар, легка.
Пои бродяг, дремучая река,
бочоночек из погребов Боккаччо.

                          19{331}
Смиренница, ты спросишь: где же стыд?
Дикарочка, воскликнешь: ты нескромен!
И буду я в глазах твоих уронен,
и детский взор обиды не простит.

Но мой восторг не возводил хоромин,
он любит свет, он сложное простит.
Я — беглый раб с родных каменоломен.
Твоя печаль на лбу моем блестит.

Моим глазам, твое лицо нашедшим,
после тебя тоска смотреть на женщин,
как после звезд на сдобный колобок.

Меня тошнит, что люди пахнут телом.
Ты вся — душа, вся в розовом и белом.
Так дышит лес. Так должен пахнуть Бог.

                       20{332}
Когда б мы были духом высоки,
в любви достойны милого мерила,
с каким весельем ты б себя дарила,
всему стыду, всем страхам вопреки.

Ты и в алчбе чиста и белокрыла,
а мы и в снах от неба далеки.
В какую даль, округлы и легки,
зовут твои упругие ветрила?

Кто обоймет их трепетную прелесть?
Не накасались и не насмотрелись.
Как трудно жить! Хоть губы освежим.

Таи мечты под черною короной
и речью тела одухотворенной
влеки, влюбляя, к святости вершин.

                       21{333}
В полуде лжи, озябнув от потуг,
что, люди, вы любовию зовете?
И всю-то жизнь сердца у вас в заботе,
чтоб хоть обманный огонек не тух.

Беда — любить, когда любовь — недуг,
а с Лилей быть, как лебедю в полете.
Она не плоть, куда вдохнули дух,
но дух, принявший очевидность плоти.

— Откройте клад мой, — просит, — ибо есмь
свет, а не горечь, жизнь, а не болезнь. —
В ее дарах пронизанность морская.

И тот избегнет темени и зла,
кому она дары свои несла,
за тяжкий век жалея и лаская.

                          22{334}
Великая любовь душе моей дана.
Ей радостью такой дано воспламениться,
что в пламени ее рассыпались страницы,
истлела волчья шерсть и стала высь видна.

И я узнал, что жизнь без чуда холодна,
что правда без добра ловчит и леденится,
что в мире много правд, но истина одна,
разумных миллион, а мудрых единицы,

что мир, утратив стыд, любовью то зовет,
когда у божества вздувается живот
и озорство добра тишает перед прозой.

Исполненный тоски за братьев и сестер,
я сердце обнажил и руки распростер
и озарил простор звездой черноволосой.

                      23{335}
Черноволос и озаренно-розов,
твой образ вечно будет молодым,
но старюсь я, несбывшийся философ,
забытый враль и нищий нелюдим.

Ты древней расы, я из рода россов
и, хоть не мы историю творим,
стыжусь себя перед лицом твоим.
Не спорь. Молчи. Не задавай вопросов.

Мне стыд и боль раскраивают рот,
когда я вспомню все, чем мой народ
обидел твой. Не менее чем девять

веков легло меж нами. И мало —
загладить их — все лучшее мое.
И как мне быть? И что ты можешь сделать?

                            24{336}
В тебе семитов кровь туманней и напевней
земли, где мы с тобой ромашкой прорастем.
Душа твоя шуршит пергаментным листом.
Я тайные слова читаю на заре в ней.

Когда жила не здесь, а в Иудее древней,
ты всюду по пятам ходила за Христом,
волшбою всех тревог, весельем всех истом,
всей нежностью укрыв от разъяренных гребней.

Когда ж он выдан был народному суду
и в муках умирал у черни на виду,
а лоб мальчишеский был терньями искусан,

прощаясь и скорбя, о как забились вдруг
проклятьем всех утрат, мученьем всех разлук
ладони-ласточки над распятым Иисусом.

                          25{337}
Ты снилась нам, но втайне разумелось,
что ты отрады легкой не сулишь.
Забывши долг, с душой не пошалишь.
Тебя любили, в ком своя имелась.

В тебе ж царит заманчивая тишь,
ты от зари незримой раскраснелась,
и жажду ласк, и чувственную смелость
ты под покровом робости таишь.

И суть твою дано вдыхать немногим,
жнецам мечты, пытливцам одиноким.
Я боль и смерть из рук твоих приму.

Твой образ нежен, жалостлив и скорбен,
как лик Христа. Я вырвал душу с корнем
из чуждых недр и с ней припал к Нему.

                        26{338}
Наш общий друг, прозрев с позавчера,
любовью древней возлюбил Россию.
Любви иной ничем не пересилю,
хоть ей еще не срок и не пора.

Отрину бремя левого ребра,
раздую жар и зрение расширю,
и все, что прожил, брошу морю синю,
коли в нем нет духовного добра.

Я с детских лет не чту родства по крови.
Когда ж гроза все зримей, все багровей,
я мерой взял твой свет и доброту.

Великий грех — равнять людей и нелюдь.
Я стану всех одной любовью мерить,
и только с ней я братьев обрету.

                        27{339}
И мы укрылись от сует мирских
в скитах любви, где нежность — настоятель,
где ты, прижавшись, в небе ли, в объятье ль,
плыла сквозь жар в завороженный стих…

Вот сон другой: мы были в мастерских
у Эрнста Неизвестного. Ваятель
был с нами прост, как давнишний приятель,
но Бог дышал в мироподобьях сих.

И здесь был дух деянию опорой.
Не знали мы, ни день, ни час который,
и вышли в мир с величием в крови.

А там Москва металась и вопила,
там жизнь текла, которой сроду было
не до искусства и не до любви.

                          28{340}
Эрнст Неизвестный, будь вам зло во благо!
Моя ж хвала темна и бестолкова.
В сведенных мукой скалах Карадага
был тот же мрак, такая же Голгофа.

Кричат, как люди, глина и бумага,
крылатый камень обретает слово,
и нам, немым, вдвойне нужна отвага
живьем вдышаться в гения живого.

В его мозгу, что так похож на Дантов,
болят миры, клубится бой гигантов.
Биндюжник Бога, вечный работяга,

один, как перст, над ширью шквальной дали,
скажите, Эрнст, не вы ли изваяли
из лавы ада чудищ Карадага?

                        29{341}
Бессмыслен русский национализм,
но крепко вяжет кровью человечьей.
Неужто мало трупов и увечий,
что этим делом снова занялись?

Ты слышишь вопль напыщенно-зловещий?
Пророк-погромщик, осиянно-лыс,
орет в статьях, как будто бы на вече,
и тучами сподвижники нашлись.

«Всех бед, — кричат, — виновники евреи,
народа нет корыстней и хитрее —
доколь терпеть Иванову горбу?»

А нам еще смешно от их ужимок.
Светла река, и в зарослях кувшинок
веслом веселым к берегу гребу.

                      30{342}
Палатка за ночь здорово промокла.
Еще свежо от утренней росы.
Течет туман с зеленой полосы,
а я тебе читаю вслух Софокла.

В селе заречном редко лают псы,
а, кроме них, на свете все замолкло.
Под щебет птиц чуть движутся часы,
а я тебе читаю вслух Софокла.

Когда уйдем, хочу, чтоб ты взяла
с собою воздух леса и села
и старых ран чтоб кровь на мне засохла.

Нам век тяжел. Нам братья не друзья.
Мир обречен. Спасти его нельзя.
А я тебе читаю вслух Софокла.

                      31{343}
Дурные сны — худые времена.
Уже не жаль ни жизни, ни свободы —
была б душа. Добро, что в эти годы
в твоей любви моя сохранена.

Твоя любовь — заветная страна
нежбы и веры, берег Кинь Заботы.
Ты вся для всех и вся ни для кого ты,
соблазн добра, небесна и земна.

Ты вся для ласк, как соловей для песен,
и образ Божий сладостно-телесен,
как родничок, спасаешь и поишь.

Когда, как ввысь, смотрю в твои лесные,
знать не хочу ни мира, ни России.
Ты — мой Христос, мой Пушкин, мой Париж.

                      32{344}
Я никого на свете не кляну.
Мы простодушны и премноготерпны:
берущим дань не мстили за ущербы
и низость душ не ставили в вину.

Я лучше сам ушел от них теперь бы
в ту южную верблюжную страну,
где по песку ветвями шарят вербы
и от безводья воют на луну.

Там я забуду холод и вражду
и сто ночей шагов твоих прожду.
Ты сохни, рот, и вы, глаза, моргайте.

Там твари, травы, воздух и вино —
все к Лиле льнет и в Лилю влюблено,
и свет в ручьях, и камни в Самарканде.

                     33{345}
Какая ты — не ведает никто:
твои наряды жалки и случайны.
Ни волшебства, ни прелести, ни тайны
не распознать под стареньким пальто.

И так всю жизнь, и где ни обитай мы,
для благ земных дыряво решето.
Но без одежд, о, светлая, зато
как все черты твои необычайны.

Очей и губ святыня и услада,
кем любовалась мудрая Эллада,
чья чара ласк для нежных налита,

любовь бездомных, ласточка надежды,
когда в раю с нее сняты одежды,
о, как твоя ликует нагота!

                         34{346}
И у меня желание одно,
мне с ним не жаль в лепешку расшибиться.
Я мир пройду — добуду живописца:
пиши любовь, клади на полотно.

Чтоб все, кто чист, могли в нее влюбиться,
чтоб стало снам свершение дано,
пусть розовеет, светится, клубится,
уносит ввысь, как Божие вино.

Роднее брата будь мне тот художник.
Ведь жизнь полна ночей и дней порожних,
а красоту нельзя таить от глаз.

Смотрите, все тоскующие люди,
как нежно дышат маленькие груди,
как бедра ждут, белея и круглясь.

                         35{347}
Мой храм, как жизнь, всемирен и пространен,
он пуст и тих, и служба в нем проста,
но там возжен огонь любви, беспламен,
дышать свежо пред образом Христа.

Твоей души в нем веет красота,
я ей навек в монашье сердце ранен,
а поцелуй сквозь дрему утром ранним
стократ святей лампады и креста.

Мой Бог — добро, приявшее твой облик,
с которым я, изранив душу об век,
как с чудной вестью, по миру иду.

Душе не надо лучшего молебна.
Как целовать отрадно и целебно
твое лицо в Исусовом саду.

                         36{348}
Назвавший нас довольными, вольно ж,
потешь глупцов, кричи про это с крыш им.
Но если ты мозгами шевельнешь,
мы от тебя такого не услышим.

Довольны мы? Сам слово то вернешь.
Среди невежд с образованьем высшим,
подонков злобных, выспренных вельмож
живем в аду и адским дымом дышим.

Но рядом Лиля, девочка, античность.
Я всей тоской на снах ее оттиснусь,
всю боль зарою в ясные холмы.

От зла нельзя отгородиться снами.
Так не кори нас, друг, а лучше с нами
причастью к свету радуйся, как мы.

                      37{349}
Здорово, друг, читатель, ветеран
исканья смысла на мирских базарах!
Неведом нам, как светел ты и ярок.
Чем дышится тебе по вечерам?

О жажда лиц! Не прячь свое в чулан.
Мы заждались. При звоне щедрых чарок
яви его в изжажданный подарок,
родным открыт и алчущим желан.

Всмотрись в наш свет, кто нам готов быть братом,
за то, что — нет — не кончен счет утратам,
за то, что зорь без горестного дня

таким, как мы, при жизни не дождаться,
за меты тьмы, за то, что может статься,
ты любишь, близкий, Лилю и меня.

                               38{350}
«Смешно толпе добро», — такой припев заладя,
не я ли с давних пор мотал себе на ус
извечнейший, как жизнь, как солнышка с оладьей,
с застенчиво-смешным прекрасного союз.

И мы с тобой смешны, как умникам Исус,
как взрослому дитя, как Мандельштам и Надя.
Твоей душе молясь, твои колени гладя,
я над самим собой мальчишески смеюсь.

Устроено хитро, что нежность и величье
нам часто предстают в комическом обличье.
Так, может быть, и нас запомнят наизусть?

Вот скачет Дон Кихот — и хлоп с лошадки наземь!
Зачем же он смешон? Затем, что он прекрасен.
Смешны избранники. Тем хуже? Ну и пусть!

                          39{351}
В чем нет души, не может быть прекрасно.
Я весь в долгу у рук твоих, у рта.
Про чары зла слепцы твердят напрасно,
я в силу их не верил никогда.

О, как свята Эллады нагота,
с добром в ладу и с истиной согласна,
что и в лукавой прелести соблазна,
как белый бог, нетленностью горда.

Тот светлый хмель окутал облик твой.
Он веет небом, травами, Литвой,
в нем дремлет рек высокогорный рокот.

И больно мне, и эта боль сладка.
Ты — Мандельштама лучшая строка
в тетради той, что отыскать не могут.

                       40{352}
Бессмертна проза русская. И благо
земле, чьим соком кроны вспоены.
Ее плоды лишь истине верны,
и не вольны над ней костер и плаха.

Но как должны быть распределены
в одной душе и мера и отвага,
и страсть и ум у авторов «Войны
и мира», «Жизни и судьбы», «Живаго».

О, дай мне Бог, быть истинным и щедрым,
грянь в парус мой мирооблетным ветром,
пред коим ложь презренна и тиха.

Пока мой ковш серебряный не допит,
пусть русской прозы мужественный опыт
упрочит прелесть русского стиха.

                     41{353}
Услышь мое заветное условье.
Когда умру, зарой мой прах в глуби
моей Руси, где гульбища коровьи,
где небо землю молит «Не убий».

Поэтов русских помни и люби,
клади их сны в ночное изголовье, —
они полны духовного здоровья,
как русский лес и лето на Оби.

Храни наш рай во свете и в тиши,
но то, что есть, былым не заглуши
и новых дружб тоской не охлади ты.

Люби живых, с кем жизнь тебя свела,
и будь сама любима и светла,
с душой Христа и телом Афродиты.

                        42{354}
Издавнилось понятье «патриот».
Кто б не служил России, как богине,
и кто б души не отдал за народ?
Да нет ни той, ни этого в помине.

Прошли как жизнь. Дурак о них не врет.
Колокола кладбищенской полыни
поют им вслед, печалясь, как о Риме,
грустит турист у вырытых ворот.

Народ — отец нам и Россия — мать,
но их в толпе безликой не узнать,
черты их стерлись у безродной черни.

Вот что болит, вот наша боль о чем, —
к моей груди прильнувшая плечом, —
а время все погромней, все пещерней.

                        43{355}
В любое место можно взять билет,
есть дом у всех — Америка, Москва ли, —
а мы с тобой из безымянной швали,
а нам с тобой нигде приюта нет.

Не для того, чтоб через сотню лет
с тобой меня по имени назвали,
я взял билет на призрачном вокзале
и за сонетом выдышал сонет.

Не я писал. Моим пером водила
та власть, что движет листья и светила.
Ты диктовала в грусти вечеров.

Я был щепой в орфическом потоке.
Я все сказал, всему подвел итоги.
Я — твой диктант и Божий вещероб.

                         44{356}
Мне о тебе, задумчиво-телесной,
писать — что жизнь рассказывать свою.
Ты — мой собор единственный, ты — лес мой,
в котором я с молитвою стою.

Ты — всё, чем я дышал в родном краю:
полынь полей, мед пасеки небесной,
любовь к добру, и ужас перед бездной,
и в черный час презренье к холую.

Вся жизнь моя. Как мне вместить все это
в один пролет мгновенного сонета,
не пропустив, не предав ничего,

чтоб ты, как мир, воскресла белой ранью,
как божество, доступное желанью,
как вышних чар над бренным торжество.

                         45{357}
Ты, братец, враль. В тебе играет брага.
Ты мелешь вздор, не ведая управ:
«Природа — все, искусство ж, хоть и благо,
лишь вторит ей, ее же обобрав».

Так Дант был вор у моря и у трав?
И мудрый Бах пред пеньем сфер бедняга?
И Парфенон не стоит Карадага?
Ты, братец, враль. И все-таки ты прав.

Что Моцарт сам и сам Буонарроти
перед живым очарованьем плоти,
чей нежный хмель любим и вожделен?

Дурак зовет: «Поедем за моря, мол».
А мы с тобой на всей Эллады мрамор
не променяем Лилиных колен.

                        46{358}
Какое счастье, что у нас был Пушкин!
Сто раз скажу, хоть присказка стара.
Который год в загоне мастера
и плачет дух над пеплищем потухшим.

Топор татар, Ивана и Петра,
смех белых вьюг да темный зов кукушкин…
Однако ж голь на выдумку хитра:
какое счастье, что у нас был Пушкин.

Который век безмолвствует народ
и скачет Медный задом наперед,
но дай нам Бог не дрогнуть перед худшим,

брести к добру заглохшею тропой.
Какое счастье, что у нас есть Пушкин!
У всей России. И у нас с тобой.

                       47{359}
Еще не весь свободен от химер я,
еще от слов хмелеет голова.
Простится ль мне мое высокомерье,
дурацкий смех и праздные слова?

Но солнце жжет и трудится трава,
и бьется сердце, полное доверья.
О вечной жизни пели наши перья,
той, что свята, прекрасна и права.

Я невзлюбил традиций и нотаций,
я полюбил трудиться и мотаться
и светлых снов космическую ширь.

К моей звезде, таинственной, далекой,
иду на свет единственной дорогой,
слепого века строгий поводырь.

                      48{360}
Когда уйдут в бесповоротный путь
любви моей осенние светила,
ты напиши хоть раз когда-нибудь
стихи про то, как ты меня любила.

Я не прошу: до смерти не забудь.
Ты и сама б до смерти не забыла.
Но напиши про все, что с нами было,
не дай добру в потопе потонуть.

Гладишь — и я сквозь вечную разлуку
услышу их. Я буду рад и звуку:
дождинкой светлой в ночь мою стеки.

И я по звуку нарисую образ.
О, не ласкать, не видеть — но еще б раз
душой услышать милые стихи.

                       49{361}
О, если б всем, кто не спасется сам,
кому от мук дышать невмоготу,
чью боль поймут в двухтысячном году,
о, если б тем страдальцам, тем друзьям,

как болеутоляющий бальзам,
прижать колени Лилины ко рту,
о, если б их тоскующим глазам
по капле пить благую наготу!

Дари нам вечность, радуя и снясь.
Пусть гибнет мир от злобы и тоски,
но пусть спасут достойнейших из нас

небесных чаш апрельские соски.
Как сладко знать о прелести добра
за полчаса до взмаха топора.

                      50{362}
Когда уйдешь, — а рано или поздно
ведь ты уйдешь, затем что молода,
затем что рощи никнут в холода
и сухомять расшатывает десна, —

душа пребудет памятью горда,
и пусть проходит чисто и бесслезно
тех лет осиротелых череда,
что нам дано прожить с тобою розно.

О, будь счастливой в жизни без меня!
Возьми на память эти письмена,
что в дни любви душа моя кропала.

Как все живое — воду и зарю,
за все, за все тебя благодарю,
целую землю — там, где ты ступала.

                        51{363}
Не льну к трудам. Не состою при школах.
Все это ложь и суета сует.
Король был гол. А сколько истин голых!
Как жив еще той сказочки сюжет.

Мне ад везде. Мне рай у книжных полок.
И как я рад, что на исходе лет
не домосед, не физик, не геолог,
что я никто — и даже не поэт.

Мне рай с тобой. Хвала Тому, кто ведал,
что делает, когда мне дела не дал.
У ног твоих до смерти не уныл,

не часто я притрагиваюсь к лире,
но счастлив тем, что в рушащемся мире
тебя нашел — и душу сохранил.

* * * А как же ты, чей свет не опечалю{364},
кому я друг, возлюбленный и брат?
«Живи, живи!» — твои мне говорят
глаза и я «не бойся» обещаю.

Налей мне лучше водки вместо чаю
(хотя и водке я уже не рад) —
и улыбнусь, и жить не заскучаю:
не собран вклад для поминальных трат.

Прозреть бы смысл, отринув злую чушь бы,
а там и ты, глядишь, уйдешь со службы
и поживем, весь свет растеребя.

Вся жизнь до сих прочлась, как телеграмма,
и в мрак уйти мне, в самом деле, рано:
так мало в жизни радовал тебя.

1993

Пушкин [поэма]{365}

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*