Евгений Евтушенко - Счастья и расплаты (сборник)
Пять мушкетеров
На дневной серебряной свадьбе,
в скромном домике,
а не в усадьбе,
в Оклахомьи,
в городе Талса,
где ковбойский характер остался,
где жених,
то есть я,
был в гипсе,
будто дрался со мной Мэл Гибсон.
Потрясла меня теща Ганна
Николаевна с трезвых глаз:
«Ну, за пять мушкетеров – за нас!» —
и шампанского полстакана
опрокинула лихо враз.
Видно, Миша Боярский с экрана
этот тост подсказал ей сейчас.
Ее внуки – два Гулливера
рядом, словно со стрекозой,
возвышались, как ее вера
в жизнь счастливую, чуть со слезой,
в наш советский родной мезозой.
тот, что пахнул махрой и кирзой.
В Ганне были и честь и упорство,
женско-русское мушкетерство.
Как под боком у капитала
по-советски она воспитала
своих внуков, ими горда,
так, что елочная звезда
по-кремлевски сияла всегда!
И когда я страдал, чуть не воя,
то она медсестрой фронтовою
меня выходила,
обезноженного,
на мои недостатки помноженного.
Наши гости приехали gently
не на «хаммерах»,
не на «бентли»,
«Антилопа» —
зверь Джеймса Бахмана, —
распадаясь на части,
бабахнула,
но когда он получит «Нобеля»,
то прибудет на звездомобиле.
Этот праздник был импровизура.
Была местная профессура,
что за пояс ньюйоркцев заткнет,
и провост Роджер Блэйз,
для примера,
прочитал по-французски Бодлера
сразу – физик и полиглот.
И сказал Боб Дональсон —
чероки,
президент,
пригласивший меня;
«Лет пятнадцать ты учишь в Америке,
а я думал – не стерпишь и дня».
Почему-то а little bit was tristе
мой начальник —
Ларс Энгл, шекспирист, —
словно есть в нем и сердце второе
от шекспировского героя,
от какого,
еще не пойму,
но приросшее тайно к нему.
Был декан of the arts Benedictson —
как сумел он за столько лет
на меня никогда не сердиться,
за тот факт, что я слишком поэт.
Был пилот-акробат Джо Воллслейер,
кто однажды над миром возреяв
на невидимых стременах,
так и реет в ковбойских штанах.
Мой студент,
он как будто в нирвану
погружался и в русский язык,
и влюбился в Каренину Анну,
и к обычаям нашим привык.
И так чувства его распирали,
что, сломав пуританский засов,
руку поцеловал аспирантке
выше, чем ремешок от часов.
Он, размашистый парень прекрасный,
за ковбойско-дворянственный стиль
был наказан, как за harassment,
и растерт феминистками в пыль.
Но как феникс воскрес он из пыли,
и спасла его Мэри-жена.
Они оба в гостях у нас были.
Жаль, что Мэри теперь одна.
Был и нейрохирург Франк Летчер.
Он поэзией с музыкой лечит
сам себя
и других, кто к ним глух,
ведь целебен воспитанный слух.
А жена его —
украинка.
В ней есть гоголевская кровинка
от его обольстительных ведьмочек,
кто любой хозяйственный веничек
превратить могут лихо в метлу
и лететь во беззвездную мглу.
Муж учительши русского —
Лены —
раскаленный эстонец Ян
плакал об СССР сокровенно,
хотя не был ни чуточки пьян.
Подмигнула мне башня Эйфеля,
чтобы дальше писал и не дрейфил я,
Вновь ко мне,
сохранив мою простенькую
вырезку со стишком «На мосту»,
сенегалец летел по мостику,
«Эвтученко!»
крича на лету.
И пьянчужка в Петрозаводске,
оклемавшись в канаве опять
и поняв, что во мне отзовется,
вылез,
начал на память читать;
«Меняю славу на бесславье,
ну а в президиуме стул
на место теплое в канаве,
где хорошенько бы заснул».
На планете —
на родине всейной,
ощущал, не забыв никого,
я, счастливый поэт всесемейный
человечества моего.
Пока дети мыли посуду,
был я сразу и здесь,
и повсюду.
Указивки давала Маша,
словно общая мама наша.
Нас осталось пятеро снова.
но мы тоже – планеты основа.
И у каждого есть свой норов,
но мы все-таки пять мушкетеров.
И все пятеро похорошели,
как на завтраке в Ла-Рошели!
Spooning
Я, ей-Богу же, не распутник,
враг в любви не границ – берегов.
Но в английском есть слово «spooning»,
ложка в ложке – его перевод.
Если двое, впритирку лежа,
отдыхают после любви,
это вправду как ложка в ложке,
а иначе – пойди, назови.
Что за прелесть, когда мы двое
тесно ляжем вдвоем на бочок,
как одно существо живое,
и все беды тогда нипочем.
Так спасибочко, милый «English».
Сласть – друг в дружку точнехонько лечь,
как укладываются в стихи лишь
строчки Пушкина в русскую речь.
«Ты всегда мной будешь недоволен…»
Мите
«Ты всегда мной будешь недоволен», —
мне сказал мой самый младший сын.
Как недопоэт и недовоин,
я порой в тоске, когда один.
Видно, я какой-то недовитязь.
Жизнь, меня ты слишком не обидь
тем, что меня мало ненавидят
или не пытаются убить.
Я люблю волос твоих гущищу,
будто бы они – Шервудский лес.
Рад, что не подвержен ты гашишу
и другим подарочкам небес.
Даже я люблю твою неловкость
среди стольких ранних ловкачей.
С девочками, и с отцом нелегкость,
и нелегкость для пустых речей.
Как-то раз такие выдал строчки
что я ахнул – мама, посмотри!
Если есть и строчки-одиночки,
тыщи строчек прячутся внутри.
Больше открывайся счастью, бою
и себе, как лучшему врачу.
Не хочу довольным быть тобою.
Я тебе завидовать хочу.
«Моими друзьями с детства не были держиморды…»
A teaspoon of silence
Two spirals swirling, melting into a cup
A teaspoon of sugar
And all that is —
All that is well —
The result will always remain a mystery
Even to the creator of the recipe.
Dmitry Yevtushenko, Mystery RecipeМоими друзьями с детства не были держиморды,
а Буратино,
Тиль Уленшпигель,
и Сирано,
Дон Кихот.
А у младшего сына —
корова тряпичная и диджимоны
и отмалчиванье —
самый тонкий и вежливый ход.
Но было его тряпичной коровы немое мычанье
красноречивее, чем, например, Монтень,
а его сокровеннейшее молчанье
разговорчивей, чем его тень,
наводимая на плетень…
И когда он совсем от ответов ускальзывал,
даже в этом была беззащитная нагота,
даже этим,
захлебываясь,
он рассказывал
то, что я не сумею понять никогда…
«Из всего настоящего…»
Из всего настоящего,
перед чувством конца,
я хотел бы хрустящего
малосольного огурца.
В сталинской эре, пышной и низкой, был я беременной машинисткой
Мне до детства бы опять помолодеть,
ибо в детстве счастья видел маловато.
На земле еще счастливых мало детств,
надо сделать, чтоб их были миллиарды!
Были шмотки у меня убогие,
Но зато какая антология!
Любка-красногубка
Вся в сосульках ржавых юбка.
Не в себе. Пьяным-пьяна.
«Эй ты, Любка-красногубка!
Что срамишься, сатана!» —
поносила ее бабка,
потрясая кулаком,
та, что прячет ключ от бака
с привокзальным кипятком.
Раньше было тут бесплатно,
а теперь для недотеп
продает она приватно
кипяток за двадцать коп.
Ну а Любка-красногубка
ей в ответ не сгоряча —
будто капала так хрупко
на морозище свеча:
«Я прошу тебя, суседку,
пожалей – ведь я вдова.
Муж пропал, уйдя в разведку,
Но Москва – она жива.
Жизнь была хужей всех адов,
но, дитятей тяжела,
я для ранетых солдатов
нянькой в госпиталь пошла.
А сынок родился мертвый,
видно было по лицу,
но, отцом, как видно, гордый,
отлетел душой к отцу.
Ну а я любила многих,
всех, кто с мужем шел на бой,
и безруких, и безногих
утешала я собой.
Колыбельные им пела,
а не малому дитю.
Все их жалобы терпела.
Мерли —
стряпала кутью.
Я себя не измарала.
Верной им была женой
и ни с кем не изменяла
нашей армии родной».
А у бабки еще злистей
поднялась, трясясь, рука,
где веревочка на кисти
с ключиком от кипятка.
Вновь завелся, как пластинка,
лживой праведницы смех:
«Ты, солдатская подстилка,
здесь в Зиме позоришь всех!»
Но готовы в драку, в рубку,
мы прикрыли не впервой
нашу Любку-красногубку
всей мальчишеской братвой.
И сибирского пацанства
голодухинских тех дней
не сменяли б за полцарства
на позорный смех над ней.
«Предатель», не предавший никого