Станислав Куняев - Стихи
1965
ВЛАДИМИРСКОЕ ШОССЕ
На дорогах дежурят посты,
на дорогах стоят карантины,
вылезаем на снег из машины,
отряхаем от снега стопы.
Во Владимире нет молока —
во Владимирской области ящур.
Погруженный в сухие снега,
белый Суздаль в тумане маячил.
Тишина. Воспаленный простор.
Здесь на съемках «Андрея Рублева»
этим летом решил режиссер,
чтобы в кадре сгорела корова,
чтобы зритель смотрел трепеща…
И животное взглядом безвинным
вопрошало, тоскливо мыча, —
для чего обливают бензином.
Хоть бы ящур — а то фестиваль,
безымянная жертва искусства,
первый приз. Золотая медаль…
Воронье, налетевшее густо,
облепило кирпичный карниз
и орет над потемками улиц.
В монастырь заточали цариц,
а потом заточали преступниц,
не достигших шестнадцати лет…
Но пора, чтобы мне возразили
и сказали: послушай, поэт,
так легко о тревогах России!
Слишком много в России чудес —
иней на куполах позлащенных,
почерневший от времени лес,
воплощенье идей отвлеченных,
белокаменный храм на Нерли,
желтый холод ноябрьского неба
и дорога в морозной пыли,
и деревни — то справа, то слева.
Снова ящур (вещает плакат).
Карантин (тоже странное слово).
…И в полнеба кровавый закат,
и снега, как при жизни Рублёва.
1965
" Цокот копыт на дороге, "
Анатолию Передрееву
Цокот копыт на дороге,
дальних колес перестук —
звук довоенный, далекий,
доисторический звук.
Некогда в детстве рожденный
влагой, землей, тишиной…
И навсегда заглушённый
временем, жизнью, войной.
1965
" Прогресс коснулся сердца моего. "
Прогресс коснулся сердца моего.
Я в город детства робко возвратился,
но где же дом, в котором я родился,
где улица? — не вижу ничего.
Какой-то архитектор-дилетант
решил во имя будущего блага
снести мой дом и разработал план,
и все стерпела белая бумага.
На улице моей росла трава,
кружилась паутина бабьим летом.
Каким обманом до сих пор жива
собачья верность памятным приметам?
Какой ценой моя душа спасет
остатки исчезающих явлений,
провинция, единственный оплот
моих сентиментальных впечатлений!
Я понимаю, здесь закон иной,
он подчинен не нашим интересам.
И только звезды те же надо мной,
над городом, над миром, над прогрессом.
1965
" Полжизни прошло на вокзалах — "
Полжизни прошло на вокзалах —
в Иркутске, в Калуге, в Москве,
и несколько мыслей усталых
осело в моей голове.
Немало просторов широких
я видел в течение дня,
и несколько истин высоких
осталось в груди у меня.
А было бы проще простого
без высокомерных затей
однажды поверить на слово
кому&то из умных людей.
Но все почему&то хотелось,
чтоб ветер ломился в окно…
Отчаянье? Молодость? Смелость?
Не знаю. Не все ли равно.
1965
" Увидеть родину весной "
Увидеть родину весной,
апрельским утром, в первый зной,
с разноголосицей грачей,
с последним холодком заречным,
с потрескиванием свечей
в ночь Пасхи, с грудой новостей,
рассказанных случайным встречным.
Проснуться и услышать вдруг,
как заливается петух,
и удивиться наблюденью,
что пахнет в городе твоем
и свежевымытым бельем,
и сладким дымом, и сиренью…
Увидеть родину, когда
Ока темна и холодна,
и груды огненной листвы,
смешавшись с черною листвою,
на иней мраморной плиты
летят, и понимаешь ты,
что пахнет в воздухе зимою.
1966
" Как посветлела к осени вода, "
Как посветлела к осени вода,
как потемнела к осени природа!
В мое лицо дохнули холода,
и снегом потянуло с небосвода.
Мои края, знакомые насквозь:
пустынный берег, подзавалье, речка…
Так кто же я — хозяин или гость?
И что у нас — прощанье или встреча?
От холода я задремал в стогу,
как зверь, готовый погрузиться в спячку,
проснулся, закурил на берегу,
и бросил в воду скомканную пачку,
и не решил, что ближе и родней —
вчерашний шум березы отшумевшей
или просторы прибранных полей
и тусклый блеск травы заиндевевшей.
И, затянувшись горестным дымком,
спасая тело от осенней дрожи,
я вдаль глядел и думал об одном:
чем ближе ночь, тем родина дороже.
1966
" Еще осталась тишина "
Еще осталась тишина
в домах, где облупились ставни,
где тлеет огонек герани
в проеме низкого окна.
Еще осталась тишина,
ушедшая в сады, в заборы,
в калитки, в ржавые запоры,
в полуживые времена.
Была веселая пора:
от голубятни, со двора,
трехпалый посвист разливался,
и у колонки звон ведра
на всю округу раздавался.
А если траурный оркестр
вдруг нарушал покой округи,
сходились жители окрест
и молча провожали звуки.
Печаль светилась торжеством,
у лошадей лоснились крупы.
Плыл катафалк. Звенели трубы,
сверкающие серебром.
1966
" Я приеду, "
Я приеду,
в гостинице номер сниму,
выйду в город,
пройдусь, ни о чём не жалея,
но взгляну — Золотая аллея в снегу! —
и опомнюсь: в снегу Золотая аллея,
где когда-то под музыку липы цвели,
распускались пионы
созвездьям навстречу,
и мелькали огни сигарет,
как шмели,
а какие, какие тут слышались речи!
А теперь тишина,
неожиданный снег
до весны завалил Золотую аллею,
где давно потерялся мой голос, мой смех,
тот, которым смеяться уже не умею.
А под осень —
под осень шепталась листва,
и внезапно взлетала, как жёлтая стая,
в час, когда вдоль аллеи свистели ветра…
Потому и прозвали её — Золотая.
1966
" Не земля, а всего лишь страна, "
Не земля, а всего лишь страна,
не страна, а всего только город,
только улица, клен у окна…
Надоело! Я весел и молод.
Я устал от родимых примет,
от причуд материнского нрава,
и лежит предо мною весь свет —
и любовь, и работа, и слава!
…Так я думал. И вот, исчерпав
эту юную страсть к переменам,
понимаю, что все-таки прав,
возвратившись к отеческим стенам.
Слава Богу, что я не бедняк,
что остались навек за душою
этот берег и этот овраг,
и поэтому что-то я стою.
1967
" Я услышал, как воды шумят, "
Я услышал, как воды шумят,
то под снег забираясь глубоко,
то обрушиваясь с водостока…
Как тяжелые тучи летят…
Значит, вновь на реке потемнели,
изможденные старые льды,
и грачи наконец прилетели,
чтоб напиться апрельской воды.
Что еще? Разве то, что залиты
этой пенистой талой водой,
оседают надгробные плиты
по ночам под зеленой звездой.
Слава Богу — грядут перемены,
и всю ночь будоражат мой ум
шорох льдин, бормотание пены —
что ни час нарастающий шум…
1967
" Листья мечутся между машин, "
Листья мечутся между машин,
на колючем ветру коченеют.
Понимаю, как холодно им,
на глазах золотые чернеют.
Слава Богу, я снова один,
словно в этом какое-то благо!
И смотрю, как из серых глубин
тихо сыплется серая влага.
Я наутро поймаю такси,
подниму воротник от прохлады
и шоферу скажу — отвези
на погосты Великой блокады.
Потому что в одной из могил
мой отец похоронен когда-то.
Неизвестно ни места, ни даты —
устанавливать не было сил.
А недавно в рязанском селе
были праздники в честь Руставели.
Гости прибыли навеселе,
отобедали, песню запели.
Вечерело. Накрапывал дождь
на разбитую сельскую церковь,
на Оку, на есенинский дом…
И, совсем в непогоду померкнув,
любопытные бабы в платках,
зябко пряча тяжелые руки,
с удивленьем в усталых глазах
молча слушали чудные звуки…
Как смогли вы, друзья, уберечь
за полуторатысячелетье
эту древнегрузинскую речь, —
что ни время, ни пламя, ни меч
не развеяли в пепел наследье!
Что за песни! Какая судьба
донесла их до нашего края!
Репродуктор с вершины столба
что&то бодрое нес, не смолкая.
Я впадал окончательно в грусть,
на душе становилось постыло,
потому что беспечная Русь
столько песен своих позабыла!
Издал ’ и от низины пустой,
рассеченной осенней Окою,
тянет холодом и широтой
и последним движеньем к покою.
Над равниной плывут журавли,
улетают в горячие дали…
Вам спасибо, что вы сберегли,
нам спасибо, что мы растеряли.
Но зато на просторах полей,
на своей беспредельной равнине
полюбили свободу потерь
и терпенье, что пуще гордыни.
1967