Филипп Жакоте - Прогулка под деревьями
Чудесное переплетение сказок, если угодно — выдумок, за которыми таится полновесная правда: падающая в воду листва, слёзы, превращающиеся в украшения.
* * *Расходящийся золотым веером вечерний свет, голые деревья, кое-где тронутые багрянцем, холодное полукружье луны облачного оттенка, — всё это, стоит поднять глаза, перекликается с «Ricordanze» Леопарди, которые я снова перечитываю. Как на себе, пусть не с такой глубиной и, конечно, не с такой остротой, переживаешь эти чувства — едва ли не те же, что у меня самого, на которых я остановился, так что не могу ни отделить их от моего существа, ни помешать им возвращаться снова и снова.
Ogni giomo sereno, ogni goder ch’io sento,
Dico: Nerina or piu non gode; il campi,
L ’aria non mira…[167]
Никто из поэтов, кроме Леопарди, не сумел сделать грусть такой прозрачной; может быть, для этого нужен доведенный до высшего совершенства итальянский язык?
* * *Последние фортепьянные вещи Листа в прекрасном исполнении Альфреда Бренделя: их вполне можно назвать «угрюмыми», «траурными», — первый эпитет отчасти передает это самим звуком. Всякая виртуозность забыта, кажется, здесь нет больше никого, кроме странника, почти наугад бредущего по бескрайнему пространству, по жизни; в «скорбной гондоле» уже не слышится ничего венецианского, мне она скорее напоминает некоторые страницы Леопарди, наподобие «А se stesso»[168], где он, угасая, доходит в своем отчаянии до самого дна.
* * *Та же роща гигантских и с каждым годом все более высоких платанов огненного цвета, возносящих верхние ветки на уровень голубого гребня гор. Представляешь себе что-то вроде наряда, написанного Климтом[169], только более воздушное, ажурное, дышащее ветром, — так или иначе, зрелище в этот час дня и в эту пору года поистине царское. «Золотая голова»[170]. Благородство без малейшей скаредности. Зеленый замок? Корни этих платанов питает река Шалерн, чаще спокойная, чем прыгучая и болтливая. И кажется, что они подняли на предельную высоту отблеск той самой воды, которая бежит у их подножия, миновав школьный дворик, наполненный детскими голосами.
Все возможные метаморфозы движения, метаморфозы времени; кажется, здесь удается замедлить ход жизни, выводя слова на листве, которую может сорвать первый же ветер.
* * *Снова слушал Веберна. Предельной сжатостью, предельной экономией средств он напоминает Моранди. В августе 1919 года, в письме Альбану Бергу, он говорит о своей любви к горам: «…в поисках высочайшего… Причина моих чувств — тот глубокий, непостижимый, неисчерпаемый смысл, который открывается в любом явлении природы… Я обнаружил тут одну травку (это была грушанка из семейства вересковых). Маленькая, вроде ландыша, неброская, еле заметная. Но ее бальзамический запах. Этот запах! В нем для меня сама нежность, сама изменчивость, глубина, чистота…»
14 февраля 1945 года его единственного сына Петера убило в поезде во время воздушного налета. Его самого, пытавшегося бежать вместе с женой из Вены, по ошибке застрелил пьяный американский солдат. Жена умерла четыре года спустя.
декабрь
«Записные книжки» Жубера. Юношескую вещь, кажется, 1787 года, под названием «Ночные музыканты» хочется привести целиком: «Так музыканты, маршируя небольшими оркестрами, расхаживали по городу весь день. Летом в этом городе иногда чувствуешь себя в Багдаде из „Сказок тысячи и одной ночи“, где улицы обрызганы душистой водой, а в домах раздаются счастливые песни. Цветочные клумбы на перекрестках, наполняющие воздух ароматом, бродячие музыканты, наигрывающие то здесь, то там, множество горожан в окнах домов — все это вместе отмечено каким-то необъяснимым очарованием».
Самое начало этой вещи, которого я здесь не привожу, — о власти музыки, звучащей вдалеке в молчании ночи, — могло бы принадлежать Леопарди. Жубер родился в 1754 году, Леопарди — десятью годами позже[171]. Может быть, в каждую эпоху существует братство близких умов, пусть даже не подозревающих друг о друге: чудесные созвездья, которые так хорошо находить на собственном небе.
Хочется цитировать страницами. Особенно вот эти несколько висящих в воздухе слов: «Снег. Стоит поднять его завесу…» — они соединяются в моей внутренней алхимии еще с несколькими формулами, которые уже давно служат мне сезамом и сила которых с годами не потерялась. С этой записью 1802 года перекликается другая, на ту же тему: «Пятна снега, среди оттепели белеющие здесь и там на фоне зелени».
Или такая находка, датированная июлем 1806-го: «Аромат — это душа цветка. Он чувствуется и в стране теней». И эта короткая запись: «Голубь. Горькие зерна и чистые воды…» Что он хотел сказать? На этих коротких словах лежит странный свет.
А вот еще, это я бы сделал жизненным правилом: «Лучше отдавать силы тому, что есть, а не тому, чего нет. Думай о том, что тебе осталось, а не о том, что потерял». Золотое правило, лучше не скажешь.
* * *Встал чуть раньше обычного (еще только семь утра). Толкнул кухонные ставни, а над садом — сияющая Венера, как звук трубы, как крик радости, от которого разом рушатся любые стены.
* * *Я подумал, что можно собрать своего рода «волшебные слова», разбросанные по стихам разных эпох и разных стран, вроде того фрагмента из гимна Гёльдерлина «Колумб», который не случайно оценили Андре дю Буше и я («…как бы нарушенная снегом…»), тех или других хайку, которые я не раз цитировал, но еще и нескольких строк или строф Бодлера или Леопарди, — собрать в противопоставление «формулам», предлагаемым философской мыслью: те, при всей их глубине и убедительности, никогда не приоткрывали передо мной просвет, который сумели подарить эти несколько лирических проблесков.
* * *Запомнить эту притчу из «Книги испытаний» Аттара. Обнищавшая и побелевшая с годами старуха сидела у ворот кладбища. В руках она держала кусок ткани, расшитый множеством точек. Всякий раз, как приносили умершего, она делала стежок. Сколько бы их за день ни принесли, одного или десятерых, каждую смерть она отмечала точкой. А поскольку смерть не мешкала ни минуты, точек на ткани были уже миллионы.
Однажды смерть свирепствовала так, что старуха не смогла справиться с работой. Разом принесли столько трупов, что она сбилась со счета. Выйдя из себя, она закричала, порвала нить и сломала иглу. «Всю жизнь я занимаюсь одним! — воскликнула она. — Сколько еще я буду сидеть так, с иголкой и ниткой? Я не возьму больше в руки эту иголку и брошу в огонь эту тряпку. Все время меня мучит один вопрос, но разве он под силу иголке с ниткой? Лучше я буду кружиться без остановки, как небесный свод. Это не под силу иголке с ниткой!»
А ты, бездыханный и невесомый, эти слова никогда не дойдут до твоего слуха. Если бы ты расслышал хоть одно из них, саван у тебя на спине обратился бы в рубаху.
Это не под силу иголке с ниткой!
Прежде всего меня остановил образ этой старухи, вышивавшей у кладбищенских ворот, а потом — этой тряпки, усеянной миллионами точек, иными словами, картина повседневного труда, напомнившая прекрасную другую из знаменитого, и по заслугам, ронсаровского сонета:
Тогда последняя служанка в доме старом,
Полу заснувшая, день долгий натрудясь…[172]
Картину такого труда, казалось, видел в далеком детстве каждый, независимо от смысла, приданного ей Аттаром.
Если же говорить об этом смысле — я совершенно не сведущ в старой персидской философии и, может быть, серьезно искажаю его, воображая, что может значить для нас сегодня аттаровская притча, — то вот в чем он для меня состоит: забота о смерти, ужас перед миллионами и миллионами умерших с начала истории — не вопрос счета, и какие бы терпеливые пальцы, какое бы неустрашимое сердце ему ни предавались, для него все равно не хватило бы ткани, будь она величиной хоть с целый мир. Единственный ответ, который можно этому противопоставить, — священный танец, перекликающийся с молчаливым кружением ночных небес. А для нас, поскольку мы уже не пляшем как дервиши, — нечто более скромное, постоянное вслушивание в голоса мироздания и перенос их на поверхность страницы, так чтобы никому в ней больше не виделся могильный саван.
________________ Перевод Б. ДубинаСАМОСЕВ
(Том третий)
Записные книжки 1995–1998
февраль
Почти прозрачная дымка — белые облака или Альпы, повисшие в линялой синеве неба на горизонте.
* * *Под утесом Фей слышишь невидимый водопад, звук которого меняется с ветром. Монреаль-ле-Сурс — широкая лощина, где вокруг и в самом деле множество ключей, потеки темного мергеля и вздыбленные разломы почвы. Мне в особенности запомнился маленький абрикосовый сад на палевой, бежевой земле, в сердцевине которого — того же цвета дом, а вокруг — голые деревья, похожие на иероглифы. Как будто картина Моранди, но с затаенным траурным смыслом этого мергеля: Гриццана[173] военных лет.