Белла Ахмадулина - Стихотворения и поэмы. Дневник
«Хожу по околицам дюжей весны…»
Хожу по околицам дюжей весны,
вкруг полой воды, и сопутствие чье-то
глаголаше: «Колицем должен еси?» —
сочти, как умеешь, я сбилась со счёта.
Хотелось мне моря, Батума, дождя,
кофейни и фески Омара-соседа.
Бубнило уже: «Ты должна, ты должна!» —
и двинулась я не овамо, а семо.
Прибой возыметь за спиной, на восток,
вершины ожегший, воззриться – могла ведь.
Всевластье трубы помавает хвостом,
предместье-прихвостье корпит, помогает.
Закат – и скорбит и робеет душа
пред пурпуром смрадным, прекрасно-зловещим.
Над гранью земли – ты должна, ты должна! —
на злате небес – филигрань-человечек.
Его пожирает отверстый вулкан,
его не спасет тихомолка оврага,
идет он – и поздно его окликать —
вдоль пламени, в челюсти антропофага.
Сближаются алое и фиолет.
Как стебель в средине захлопнутой книги,
меж ними расплющен его силуэт —
лишь вмятина видима в стынущем нимбе.
Добыча побоища и дележа —
невзрачная крапина крови и воли.
Как скушно жужжит: «Ты должна, ты должна!» —
тому ли скитальцу? Но нет его боле.
Я в местной луне, поначалу, своей
луны не узнала, да сжалилась лунность
и свойски зависла меж черных ветвей —
так ей приглянулась столь смелая глупость.
Меж тем я осталась одна, как она:
лишь нищие звери тянулись во други
да звук допекал: «Ты должна, ты должна!» —
ужель оборучью хапуги-округи?
Ее постояльцы забыли мотив,
родимая речь им далече латыни,
снуют, ненасытной мечтой охватив
кто – реки хмельные, кто – горы златые.
Не ласки и взоры, а лязг и возня.
Пришла для подачи – осталась при плаче.
Их скаредный скрытень скрадет и меня.
Незнаемый молвил: «Тем паче, тем паче».
Текут добры молодцы вотчины вспять.
Трущобы трещат – и пусты деревеньки.
Пошто бы им загодя джинсы не дать?
По сей промтовар все идут в делинквенты.
Восход малолетства задирчив и быстр:
тетрадки да прятки, а больше – рогатки.
До зверских убийств от звериных убийств
по прямопутку шагают ребятки.
Заради наживы решат на ножах:
не пусто ли брату остаться без брата?
Пребудут не живы – мне будет не жаль.
Истец улыбнулся: «Неправда, неправда».
Да ты их не видывал! Кто ты ни есть,
они в твою высь не взглянули ни разу.
И крестят детей, полагая, что крест —
условье улова и средство от сглазу.
До станции и до кладбища дошла,
чей вид и названье содеяны сажей.
Опять донеслось: «Ты должна, ты должна!» —
я думала, что-нибудь новое скажет.
Забытость надгробья нежна и прочна.
О, лакомка, сразу доставшийся раю!
«Вкушая, вкусих мало мёду, – прочла,
уже не прочесть: – и се аз умираю».
Заведомый ангел, жилец неземной,
как прочие все оснащенный скелетом.
«Ночной – на дневной, а шестой – на седьмой!» —
вдруг рявкнул вблизи станционный селектор.
Я стала любить эти вскрики ничьи,
пророчества малых событий и ругань.
Утешно мне их соучастье в ночи,
когда сортируют иль так, озоруют.
Гигант-репетир ударяет впотьмах,
железо наслав на другое железо:
вагону, под горку, препона – «башмак» —
и сыплется снег с потрясенного леса.
Твердящий темно: «Ты должна, ты должна!» —
учись направлять, чтобы слышащий понял,
и некий ночной, грохоча и дрожа,
воспомнил свой долг и веленье исполнил.
Незрячая ощупь ума не точна:
лелея во мгле коридора-ущелья,
не дали дитяти дьячка для тычка,
для лестовицей ременной наущенья.
Откройся: кто ты? Ослабел и уснул
злохмурый, как мурин, посёлок немытый.
Суфлёр в занебесном укрытье шепнул:
«Ты знаешь его, он – неправедный мытарь.
Призвал он кого́ждо из должников,
и мало взыскал, и хвалим был от Бога».
Но, буде ты – тот, почему не таков
и не отпустишь от мзды и побора?
Окраина эта тошна и душна! —
Брезгливо изрёк сортировочный рупор:
«Зла суща – ступай, ибо ты не должна
ни нам, ни местам нашим гиблым и грубым.
Таков уж твой сорт». – И подавленный всхлип
превысил слова про пути и про рейсы.
Потом я узнала: там сцепщик погиб.
Сам голову положил он на рельсы.
Не он ли вчера, напоследок дыша,
вдоль неба спешил из огня да в полымя?
И слабый пунктир – ты должна, ты должна! —
насквозь пролегал между нами двоими.
Хожу к тете Тасе, сижу и гляжу
на розан бумажный в зеленом вазоне.
Всю ночь потолок над глазами держу,
понять не умею и каюсь во злобе.
Иду в Афанасово крепким ледком,
по талой воде возвращаюсь оттуда.
И по пути, усмехнувшись тайком,
куплю мандариновый джем из Батума.
Покинувший – снова пришел: «Ты должна
заснуть, возомненья приидут иные».
Заснежило, и снизошла тишина,
и молвлю во сне: отпущаеши ныне…
Пригород: названья улиц
Стихам о люксембургских розах
совсем не нужен Люксембург:
они порой цветут в отбросах
окраин, свалками обросших,
смущая сумрак и сумбур.
Шутил ботаник-переумок,
любитель роз и тишины:
две улицы и переулок
(он – к новостройке первопуток) —
растенью грёз посвящены.
Мы, для унятия страданий
коровьих, – не растим травы.
Народец мы дрянной и драный,
но любим свой родной дендрарий,
жаль – не сносить в нём головы.
Спасибо розе люксембургской
за чашу, полную услад:
к ней ходим за вином-закуской
(хоть и дают ее с нагрузкой),
цветём, как Люксембургский сад.
Не по прописке – для разбора,
чтоб в розных кущах не пропасть,
есть Роза-прима, Роза-втора,
а мелкий соименник вздора
зовется: Розкин непролаз.
Лишь розу чтит посёлок-бука,
хоть идол сей не им взращен.
А вдруг скажу, что сивка-бурка
катал меня до Люксембурга? —
пускай пошлют за псих-врачом.
А было что-то в этом роде:
плющ стены замка обвивал,
шло готике небес предгрозье,
склоняясь к люксембургской розе,
ее садовник поливал.
Царица тридевятой флоры!
Зачем на скромный наш восток,
на хляби наши и заборы,
на злоначальные затворы
пал твой прозрачный лепесток?
Но должно вот чему дивиться,
прочла – и белый свет стал мил:
«ул. им. Давыдова Дениса».
– Поведай мне, душа-девица,
ул. им. – кого? ум – ил затмил.
– Вы что, неграмотная, что ли? —
спросила девица-краса. —
Пойдите, подучитесь в школе. —
Открылись щёлки, створки, шторки,
и выглянули все глаза.
– Я мало видывала видов —
развейте умственную тьму:
вдруг есть средь ваших индивидов
другой Денис, другой Давыдов? —
Красавица сказала: – Тьфу!
Пред-магазинною горою
я шла, и грустно было мне.
Свет, радость, жизнь! Ночной порою
тебе певцу, тебе герою,
не страшно в этой стороне?
«Тому назад два года, но в июне…»
Тому назад два года, но в июне:
«Как я люблю гряду моих камней», —
бубнивший ныне чужд, как новолюдье,
себе, гряде, своей строке о ней.
Чем ярче пахнет яблоко на блюде,
тем быстрый сон о Бунине темней.
Приснившемуся сразу же несносен,
проснувшийся свой простоватый сон
так опроверг: вид из окна на осень,
что до утра от зренья упасён,
на яблок всех невидимую осыпь —
как яблоко слепцу преподнесён.
Для краткости изваяна округа
так выпукло, как школьный шар земной.
Сиди себе! Как помысла прогулка
с тобой поступит – ей решать самой.
Уж знать не хочет – началась откуда?
Да – тот, кто снился, здесь бывал зимой.
Люблю его с художником свиданье.
Смеюсь и вижу и того, и с кем
не съединило пресных польз съеданье,
побег во снег из хладных стен и схем,
смех вызволенья, к станции – сюда ли?
а где буфет? Как блещет белый свет!
Иль пайщик сна – табак, сохранный в грядке?
Ночует ум во дне сто лет назад,
уж он влюблен, но встретится навряд ли
с ним гимназистки безмятежный взгляд.
Вперяется дозор его оглядки
в уездный город, в предвечерний сад.
Нюх и цветок сошлись не для того ли,
чтоб вдоха кругосветного в конце
очнулся дух Кураевых торговли
на площади Архангельской в Ельце
и так пахнуло рыбой, что в тревоге
я вышла в дождь и холод на крыльце.
Еще есть жизнь – избранников услада,
изделье их, не меньшее, чем явь.
Не дом в саду, а вымысел-усадьба
завещана, чтоб на крыльце стоять.
Как много тайн я от цветка узнала,
а он – всего лишь слово с буквой «ять».
Прочнее блеск воспетого мгновенья
чем то одно, чего нельзя воспеть.
Я там была, где зыбко и неверно
паломник робкий усложняет смерть:
о, есть! – но, как Святая Женевьева,
ведь не вполне же, не воочью есть?
Восьмого часа исподволь. Забыла
заря возжечься слева от лица.
С гряды камней в презрение залива
обрушился громоздкий всплеск пловца.
Пространство отчужденно и брезгливо
взирает, словно Бунин на льстеца.
«Постоялец вникает в реестр проявлений…»