Дмитрий Бак - Сто поэтов начала столетия
Константин Кравцов
или
«…есть, пойми, узкий путь…»
Из немалочисленного хора современных поэтов, сопричастных христианской (православной) риторике, топике и проблематике, Константин Кравцов выделяется достаточно резко. Напрашивается апофатическая логика, рассуждение от противного. Не впадает Кравцов в сусальное благочестие, не занимается схоластической эзотерикой, не соскальзывает к назидательному тону, не проецирует религиозные универсалии на техногенные и иные коллективные травмы, наконец, не пытается приспособить христианские ценности к профанному сознанию мирянина и атеиста, – всего этого вокруг сегодня пруд пруди.
Человек, живущий внутри не только религиозного, но и повседневного богослужебного опыта, ориентируется на свое непосредственное восприятие, никому из непосвященных ничего не разъясняет. Иногда пропущенные объяснения восполнимы достаточно легко.
Ангел-хранитель больниц и гимназий,
вот твои ветреные хризантемы:
залиты солнцем губернских оказий,
рельсы по воздуху тянутся, где мы
кто это «мы»? неуместные сидни,
прах на спирту, отморозки и лохи:
спим на ступенях, и лествицы сини,
рельсы струятся, и радуют крохи
Трапезы светлой, весны Твоей звенья,
Город в посмертных промоинах зренья
Каждый, кто слышал (хотя бы из «Преступления и наказания»!) о воскрешении Лазаря, все, кто знает, в какую седмицу Великого поста бывает Лазарева суббота, без труда поймут, например, почему в стихотворении упоминаются больницы. Бывают случаи посложнее: не ведающие о труде кн. Евгения Трубецкого о русской иконописи под названием «Умозрение в красках» имеют права не понимать мотивного ряда одноименного стихотворения:
Отключиться, все окна свернуть,
проступить, как, не зная износа,
беззаконный тот шелковый путь:
парадиз, что открылся без спроса
в льдистых красках над снегом по грудь.
Как рождается это внятное лишь северному народу контрастное сочетание льдистого сумрака пейзажей и яркого многоцветья священных изображений – вот в чем вопрос! «Северные» мотивы занимают в отточенной лирике Константина Кравцова место не случайное. «Тундра», «ягель» и иные приполярные атрибуты свидетельствуют не только о повседневном и символическом, ментальном опыте поэта-северянина, эти образы сопряжены с лагерным насилием, которое, в свою очередь, опосредованно связано с насилием, описанным в евангелиях, преодолимым и преодоленным, оставившим зримый след в реликвиях (из них особенно усердно упоминается Туринская Плащаница). «Далековатые» уподобления (холод – реликвия – унижение тела и души), повторяясь, облегчают «обычному» читателю путь к постижению кравцовских строк:
При слове север сердце воскресает,
а почему – не знаю. Приглядись:
вот в сумерках блестит грибная слизь,
а дальше все земное вымирает,
уходит, не спросясь, и вот лишь слово:
и верую, и сев пребудут в нем,
и верба, развернувшаяся снова –
там, на ветру, во Царствии Твоем.
А вот иной пример – невынужденной зашифрованности, которая может отступить, если, скажем, читателю известно, что Секондо Пиа – фотограф, впервые запечатлевший Плащаницу, а выражение «смерть автора» отсылает к работам французских интеллектуалов Ролана Барта и Мишеля Фуко:
– А смерти автора, кстати,
радовались и раньше: один иерей
врал о похоронах Лермонтова:
Вы думаете, все тогда плакали?
Никто не плакал. Все радовались.
– Что нам до поля чудес, жено?
но спит земля в сияньи голубом,
те залитые известью ямы шаламовские,
ученики в Гефсимании (в паузе слышно,
как в детской дребезжат стекла вослед трамваю)
есть, пойми, узкий путь, –
узкий путь, а с виду безделица:
звон каких-нибудь там
серебряных шпор, когда ни одна звезда,
когда звезды спали с неба как смоквы
и небо свилось как свиток, как тот сударь,
и лишь тахрихим, та холстина в опалинах
(в паузе – отрывок блатного шансона,
проехавший мимо), и подумать только:
какой-то там фотолюбитель,
какой-то Секондо Пиа.
Степень затемненности/просвещенности зависит не только от осведомленности читателя в тонкостях притчи о мытаре и фарисее и в значении слова «хамсин» – умерщвляющий жизнь южный ветер, в Египте становящийся северным (дующим с севера, но несущим все ту же сушь), а в российских пределах тоже превращающимся в ветер с севера, но несущий уже не зной, а снег. Не только эта осведомленность отмечает разные степени проникновения в смысл, но само умение читателя воспринимать поэтический текст как нечто многослойное и многосмысленное, взывающее к встречной умственной и моральной работе. Иначе, по Константину Кравцову, и быть не может в подлинной поэзии.
БиблиографияЯнварь. М.: Э. РА, 2002. 79 с.
Беспутный наш снег… // Октябрь. 2002. № 6.
Парастас. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2006. 56 с.
Салехард // Знамя. 2006. № 4.
Парастас // Интерпоэзия. 2007. № 1.
Дым Отечества // День и ночь. 2009. № 5–6.
Рождение воздуха // Знамя. 2009. № 10.
Аварийное освещение / Предисл. Н. Черных, С. Круглова, Л. Костюкова. М.: Русский Гулливер, 2010. 64 с.
«Частичные галлюцинации» и др. // Волга. 2010. № 3–4.
Из цикла «На длинных волнах» // Новый мир. 2012. № 9.
Сергей Круглов
или
«Проснешься ночью оттого, что душа плачет…»
Немало мы перевидали в последние десятилетия христианской поэзии, ранее наглухо запрещенной. Есть духовная поэзия, создаваемая как насельниками монастырей и служителями храмов, так, зачастую, и мирянами-интеллектуалами.
Творения, принадлежащие к духовной поэзии, созданы по старым лекалам вероучительных текстов, предельно близких тем, которые используются по прямому назначению непосредственно в церквях и обителях.
Есть также поэзия религиозная – ее обычно создают миряне, особенно остро переживающие собственную воцерковленность. В религиозной поэзии легко усмотреть две разновидности: условно говоря, философскую, погруженную в мистику творения, пророчества и откровения, и (терминология столь же условна) назидательную, непрерывно сличающую живые думы, чувства и поступки человека с непреходящим, заповеданным нравственным идеалом. Последняя разновидность религиозной поэзии в постсоветское время, когда исчезли запреты прежних лет, нередко выглядит особенно ущербной. Столько здесь бывает ложного пафоса, картинной возвышенности чувств и дум, а главное – случаев моральной предрешенности любой жизненной коллизии! Коль скоро верно учение – значит, на все вопросы существуют заготовленные ответы, праведность заранее отделена от греха, остается только поместить в кроссворд слово с нужными литерами внутри, подставить вместо переменной нужную (и заранее известную) нравственную величину.
Все описанные изводы христианской поэзии достаточно рискованны, обречены существовать на грани возможного. Коли мирянин – почто идешь на заказанную тебе территорию служения, требующего специального духовного посвящения? Коли лицо духовное, тем более – к чему стремишься к неканоническим способам общения с паствой? Вовсе ведь необязательно видеть в окормляемых верующих еще и читателей – нет ли тут гордыни и уклонения от смирения?
Поэзия Сергея Круглова – случай совершенно особый, хотя и не вовсе уникальный – вспомним, например, лирику о. Константина (Кравцова). О. Сергий (Круглов) рискует на всю катушку: мало того, что он прибегает к необязательным и сомнительным для духовного лица способам высказывания, его стихотворчество к тому же совершенно избавлено от благостной возвышенности тона и заведомой рецептуры человеческих поступков. Это поэзия человека, прочно и навсегда поставившего себя на одну доску с читателем, способного прислушиваться к собственным сомнениям, сомневаться в самих устоях веры, терпимо относиться не только к проявлениям иной религиозности, но и к нередкому отсутствию в окружающей повседневности даже намеков на спиритуальные эмоции и интуиции сверхличного, трансцендентного. Круглов начинает со сравнения поэзии и церковного служения:
У поэта умер читатель.
Блюдися, о иерее! Не сравнивай
(И тебя, глядишь, не сравняют):
У поэта читатель –
Вовсе не то, что у священника прихожанин.
Когда священник прихожанина отпевает –
Он входит за ним в вечную память,
И выходит, и может войти снова:
За все это батюшке, глядишь, еще и заплатят.
Когда поэт читателя хоронит –
Остается ему кругом должен…
Мало того, что сравнение не в пользу поэзии, совмещение обеих культурных практик чревато двуличием и раздвоением личности. Дело даже не в поэзии как таковой. Интеллектуал, принесший с собою под церковные своды светскую привычку к чрезмерному раздумью, воздвигает на собственном пути почти непреодолимые препятствия: