Дана Сидерос - Ученик дурака (сборник)
Прощальная
Лину Лобарёву
Умирающий в шутку едва ли всерьёз воскреснет.
И в Москве тоже можно жить – словно спать в гробу.
Отходящий под утро ко сну получает песню
про болотных людей, обещания и судьбу.
Как беспечный царёк обещал водяному сына,
потому что ещё не рождённых – не берегут.
Как потом этот нежный мальчик входил в трясину,
крестик, нож и рубаху оставив на берегу.
Понимал, погрузившись по грудь, что не будет торга,
просто будет у бога топи ещё один
вечно юный безмолвный пасынок в толще торфа,
без рубахи, и даже без крестика на груди.
Понимал, погрузившись по шею, по подбородок,
что вот эти пятнадцать шагов он в себе несёт
стержень сказки, печаль и страх своего народа.
А потом погружался по маковку. Вот и всё.
Вот и всё, мой хороший, прости, никакой морали,
всю мораль нанизали позже, чтобы прикрыть
всё, что мы тут с тобой напортили и наврали,
всю нечестность, бесчеловечность нашей игры.
И неважно, в какой ты позе, стоишь ли гордо
или вязнешь и оплываешь, не в этом суть:
твой единственно верный сюжет подступает к горлу:
и ни вскрикнуть уже, ни дёрнуться, ни вдохнуть.
Апрель
Дмитрию Воденникову
Когда погружаешься в мутную глубину,
прохладную бездну,
мерцающую, голубую,
хочется сбросить маску и утонуть,
сгнить, как корабль, до каркаса,
который потом облюбуют
смешные моллюски,
угрюмые донные рыбы,
немыслимые прозрачные существа.
Хочется стать водой, тогда сквозь неё могли бы
смотреть на дно – видеть небо
и прозревать.
Когда погружаешься в город, в его рассвет
безжалостный, неотвратимый,
сырой и серый,
хочется, чтобы в черной прелой листве,
дрогнуло что-то.
Улочки, трассы, скверы
вздыбились бы, растрескались и поплыли
льдинами вдоль разломов, с собой неся
ошмётки чего-то живого, тонны
бетонной пыли,
столбы, на которых души
расселись и голосят.
Когда погружаешься в рифмы, в весь этот стыд
и страх ворожбы первобытной,
со вкусом мяса,
хочется, чтоб увидавший тебя застыл,
на время забыл дышать, а потом замялся
и стал по карманам шарить,
ища ключи,
кредитку, права, монеты – какой-то якорь.
В апреле хочется резать, а не лечить
(ну да, эту строчку можно понять двояко).
Становишься восприимчивым к словарю:
любая нелепость – обломок тайного кода.
Допустим,
вдруг замечаю, что говорю:
«Двадцать второго – маме четыре года».
Как будто и правда мы празднуем именины,
и мама
четырёхлетняя,
белокурая, в лентах,
лопочет что-то на детском, полузверином,
беспечно сидя у бабушки на коленках.
«На двадцатый свой день рождения…»
На двадцатый свой день рождения
молодой человек
получает в подарок гудение в голове,
упаковку тяжелых мыслей
и нервный срыв
в аккуратном конвертике от сестры.
Мать умилённо вздыхает: первый невроз,
сынок-то у нас подрос.
«Усы бы смотрелись лучше» – отец острит,
отцу подарили артрит
на юбилей друзья в позапрошлом году,
с тех пор он живёт в аду,
с гордостью носит подарок:
вечно от боли хмур.
Работает на дому,
сто метров пройдёт куда-то – полчаса посидит.
Страх купили в кредит:
нужная вещь, у соседей такой много лет уже,
едва помещается в гараже
(достался им, кстати, от предков в сорок втором:
поношенное добро).
Возвращаемся к имениннику.
Тот ликует: полный комплект
настоящего взрослого: газовый пистолет,
три неудачных романа, стопка скидочных карт,
уверенная манера, взятая напрокат,
красный бланк в драгоценных минусах
(в этот раз повезло),
в смс-архиве дюжина важных слов,
а теперь и невроз.
Завидуя сам себе,
именинник идёт к терапевту.
В среду, в обед.
Семейство копит на смерть,
откладывают с зарплат,
не ездят к тёплому морю, не едят шоколад.
Всё на общее дело, по копеечке, день за днём:
ничего – соберём, и тогда-то уж
отдохнём.
Экскурсия
В рядовой четверг, в промозглую ночь осеннюю
на лесной поляне, где мокнет столетний тис,
я вас всех соберу, а потом поведу к спасению
от дурацких иллюзий, что есть ещё шанс спастись.
Что особо послушных посадят в лодочку ладную,
пожалеют, накормят, простят и благословят.
И отпустят обратно, к свету, через парадную:
нежных, круглых и лупоглазых – смешных совят.
В общем, двигаемся, совята, вперёд, не мешкая.
Каждый должен запомнить того, кто идёт за ним.
Все развилки и родники отмечаем вешками,
на прудах и болотах не пялимся на огни.
Мы пойдём по бескрайним полям, где поют
усопшие,
голосами глухими тянутся из земли.
Ляжем спать у дороги, и сны у нас будут общие:
проступающие сквозь корни контуры лиц.
Мы пойдём сквозь нагие рощи, в мешки заплечные
наберём сувениров: всего, что в пути нашлось.
В бурой мёрзлой земле безымянные, бесконечные
кладовые войны: гарь, железо, тряпьё и кость.
Вдоль речных берегов городища лежат да капища,
глина, уголь и мел – полосатый культурный слой.
Ваши предки выходят к воде и глядят на закат, ища
в бликах солнца ладью, в воду спущенное весло.
Так и вам в свой черед городскими бродить
каналами,
ждать прогулочный катер, моторку, гондолу, плот.
Или молча сидеть на жердочках над канавами,
прижимаясь друг к другу, стараясь сберечь тепло.
А потом изможденных, высушенных, растерянных
вас погрузят в сырые трюмы и повезут:
без имён и без лиц, без памяти, как растения.
Только плеск воды о корму. Темнота. Мазут.
Время вышло, родные, нам пора расставаться и
всё увиденное припрятать и сохранить.
Мне – на вахту у врат. Вам – обратно в реанимации,
не расстраивайте родных, возвращайтесь к ним.
Там, где вы проходили – смешные, звонкоголосые,
непрерывно несущие чушь о добре и зле –
мертвецам останутся эхо, трава белёсая
и обугленная картошка в седой золе.
Пятая графа
Если ты уже отдохнул,
то пойдём-ка осмотрим лагерь.
Разомнёмся, поговорим.
Расскажу, как оно у нас.
Мы не любим свою страну,
то есть земли её и флаги,
и не мним никого своим
за расцветку и форму глаз.
Наша родина – наш язык.
И её мы оберегаем,
не крадём у неё добра,
не пускаем в неё чужих.
Песни птиц и вальс стрекозы,
речки, выстлавший берега им
мох, осока в полях, нора
шустрой змейки, дубы, ежи,
небоскрёбы, футбол, балет,
революции, мода, блоги,
блеск Манежной в полночный час
нас не трогают, как назло.
Мы работаем круглый год,
добровольно платим налоги:
отдаём десятую часть
самых лучших горячих слов.
Если будешь с нами, то и
думать станешь похоже. Бурый
слог, похожий на талый снег,
всем откроет, кто ты таков.
И любой, кто поймёт твои
идиотские каламбуры,
тотчас станет тебе родней
всех озлобленных земляков.
Мы живём на границе, за
нашим лагерем серый, голый,
бесконечный пустырь потерь,
мёртвых тонкостей языка.
Распаковывай свой рюкзак,
разложи по полкам глаголы
и наречия. Всё проверь.
Завтра в поле. Копать. Искать.
Популярная механика
Ты помнишь, когда впервые услышал стук
за рёбрами и подумал, что страшно болен?
Как будто внутри целый округ заводов, штолен,
телег, наковален, самоубийц на мосту
и белых летних зонтов над маковым полем.
Как будто заснул в вагоне, попал в депо,
а там, на изнанке, в тусклом зелёном свете,
в больших рукавицах слепые белые йети
латают прорехи, крутят винты опор,
подтягивают канаты – то те, то эти.
Ты помнишь, как нёс это матери? И она,
смеясь, объясняла что-то про пульс и сердце.
Но было уже всё равно. Ты уже был герцог,
властитель внутренних стран, заклинатель сна,
седой неприметный холм с потаённый дверцей.
Ты редкий цветок интерес, целакант контраст,
в безличной белёсой среде все цвета ощерил.
И слог не спасёт, и контекст ничего не даст,
и что бы ты ни писал, ты всегда фантаст.
Читай: «эскапист» – если честно, без допущений.
И вряд ли всё это изменится хоть на миг,
ведь даже смертельно устав и рукой махнув, ты
всё время слышишь, как что-то внутри шумит.
Как город гудит подземкой, глядит дверьми.
Как крутятся шестерёнки, валы и муфты.
«Если плачет царевна…»