Дана Сидерос - Ученик дурака (сборник)
План
Юрию Смирнову
Тише.
Слушай.
Нам нужен план,
я же тут не ради стенаний.
Просто если в работу пойдёт
наиболее честный
сценарий,
тот, который и малой лазейки нам
не оставил,
мы должны сочинить сигналы,
условиться о деталях.
Если ты паукомедведь
на восьми мохнатых, здоровых,
сильных лапах –
догоняю в начале второго.
В начале второго сезона,
в начале второго ночи –
лучший час воскрешать героев
из многоточий.
Если ты выгораешь в степь,
становясь ковылём и лунем –
я лосось, мной кипит река,
поднимаемся,
скоро клюнем.
Всякий, кто не понял, о чем мы,
переспросит «о чем вы?»
Если встретимся,
будем ходить на концерты:
на Моррисона, на Башлачева.
Всё получится безупречно,
если следовать плану точно.
С четким планом
не так тошно.
Я стараюсь забыть о том, что
восьмилапому черному зверю,
стальной форели,
степной дали
безразличны наши сигналы,
наши продуманные
детали.
«Утром в город приехал цирк…»
Юрию Смирнову
Утром в город приехал цирк.
Все знают, что в город приехал цирк.
Никто не кричит об этом,
ни кузнецы,
ни жрецы,
ни дворники, ни продавцы,
ни детки, ни их отцы.
Все слышали
кимвалы и бубенцы.
Нельзя не заметить,
что в город приехал цирк.
Все знают,
что каждый знает,
что в город приехал цирк.
Все будут вечером на представлении.
И мы попадём, не сцы.
Утром в город пришла чума.
Все знают, что в город пришла чума.
Она похожа на цирк –
приходит вдруг и сама.
Нельзя не заметить,
как яблочный аромат,
как хлебный родной аромат –
текут в её закрома,
где гнильё и тьма.
Всех встречных, велик ли, мал –
кидается обнимать.
Никто не кричит об этом,
но все закрыли дома.
А толку, если чума…
Утром я сбрасываю кошмар
и просыпаюсь в май.
Кругом провидцы, советчики,
умники и спецы.
Все знают, что если приехал цирк,
то позже придёт чума.
Ну что же, пускай приходит,
у нас образцы
вакцин.
И в юбке цвета циан
смелый маленький капуцин.
Отважный, весёлый, наглый
цирковой капуцин.
И цвета кармин – пион,
опасный, хищный пион
(лепестки с молочной каймой).
Таких, как мы, погубить –
сначала поймай.
Поймал – молодчина, жуй,
но
руки
сперва
помой.
Паранойя
Трижды кричат сычом –
соберусь и выйду.
Выдох,
бесстрастный взгляд,
поворот ключа,
виду не подавать,
дрожь в руках не выдать,
не семенить,
не оглядываться,
молчать.
Что-то крадётся за мной –
мутноглазый ужас,
вошь,
ненасытный холод,
едкая спесь.
Счастье всегда глуповато
и неуклюже:
просто догнать,
несложно убить и съесть.
Правила очень просты:
чтобы некто выжил,
просто его не включаешь
в свой кровоток.
Этих, красивых, кудрявых –
впервые вижу.
Эти, смешные, мне вовсе никто.
Никто.
Нужно молчать обо всём.
Добываешь радий –
не щебечи, с кем ты был
и в каком году.
Сердце моё подстрелили
в Киллерограде.
Киллера ищут.
Надеюсь, что не найдут.
Нас, осторожных и быстрых,
не видно с вышек.
Шепот по коже,
как сок с ножа – в шелест крон.
Нет никого со мной –
всех прогнал и выжег.
Нет никого.
Никого.
Никого.
Не тронь.
Метаморфозы
Юрию Смирнову
О том, что уже началось,
ты узнаешь сразу:
строка затрещит на сломе,
на горьком слове,
и все побегут врассыпную,
как от заразы,
как будто их ловят.
И ты побежишь.
Побежишь, побежишь. Не нужно,
не рви на себе рубаху,
не ври с размаху.
Когда началось,
когда действительно страшно –
любой сдастся страху.
Я буду смотреть тебе вслед.
Ну, не я, а то, чем
я стану: комната форточек,
улей строчек.
Рассеян наш новый взгляд
и бросок неточен –
беги, ты проскочишь.
Мы, лес говорящих дудочек,
город Голос,
останемся, пустим корни,
а то, что в коме
лежит в самом центре,
оно уже надкололось,
нажмём и доколем.
Пояснение
Дмитрию Воденникову
Откуда я их беру?
Ну как вам сказать…
Вот он заходит в вагон
с собачкой-трясучкой в руках:
лицо его восково, и на жаре подтаяло.
История прорастает мне в голову
сквозь глаза,
цветёт там внутри фракталами.
Я вижу шестьсот вариантов,
но выбираю ближайший,
тот, где он взмокший, лежащий.
Прижимает к себе свою рыжую
бородатую суку,
она ему лижет руку,
пытаясь слизать
странный мертвый запах.
И не трясётся
второй раз в жизни,
поскольку трясётся хозяин.
Должен же кто-то из них
держать себя в лапах.
К тому же два дня спустя
она догонит его,
не от тоски, не от жажды, а просто.
Такой кривоногой, мелкой
не светит уже ничего,
вторая жизнь не по статусу,
не по росту.
Вот так. Не туда зайдёшь –
и ты уже персонаж,
шестьсот вариантов сходятся в точку,
в прицел зрачка.
К счастью, он обнимает собачку,
ему на меня начхать,
и всё хорошо пока.
Я смотрю на них безучастно,
ни острия ножа
не усмотреть во взгляде,
ни намёка,
ни знака.
Хозяин дремлет, а сука
в первый раз
прекращает дрожать –
она только выглядит дурой,
эта собака.
«Мотылек…»
Мотылёк
в саркофаге кокона
сочиняет себя, выковывает.
Из вонючего комковатого киселя
собирается в ломкие лапки,
в крылышки васильковые,
те, что нас по весне умиляют
и веселят.
Мотылёк
разрывает бурые
и сухие останки прошлого,
выгибается, волочет себя.
Высоко,
на дрожащем листе
обсыхает, вбирая дрожь его,
и становится цветом.
Дыханием.
Мотыльком.
Дальше эту чешуйку неба,
мазок лазурного
запирают в пригоршне,
стискивают, несут.
Не желая при этом (смешно)
ничего зазорного:
просто глянуть ближе
на этакую красу.
Рассмотреть
переливы синего в жилках черного.
Дунуть в сжатый кулак.
Стряхнуть пыльцу с рукава.
Ощутить под ладонью биение
обреченного,
восхитительно смертного,
хрупкого существа.
Вы хотите мораль?
Что ж, могу отсыпать морали.
Открываем тетради,
пишем с красной строки:
«Мотылёк на цветке прекрасен,
но гениален –
мотылёк в кулаке».
Луковый суп
Дмитрию Воденникову
Выходит конферансье,
говорит невнятно и длинно.
Если вкратце:
сегодня у нас – малыш чиполлино,
но прежде, чем мы его нашинкуем
и будем есть,
он прочтёт нам сцену-другую
из собственных пьес.
Выходит некрупный лук,
невзрачный, слегка нелепый,
смотрит в гудящую тьму,
сощурившись слепо,
в неловком поклоне сгибается до земли.
Срывает с себя
коричневый хрусткий лист.
А следом второй,
и третий,
яростными рывками,
многим хочется отвернуться
или там бросить камень:
что угодно, только чтобы он
перестал.
На нём остаются два
золотых листа -
последняя тонкая, бесполезная кожа.
Он делает паузу, с треском
срывает и эти тоже.
Стоит обнаженный, бледный,
как больной или пленный.
В электрическом свете,
в шелухе по колено.
И вот тут уже все ревут,
растирая по лицам слёзы.
Даже снобы бобы, капризные вишни,
надменные розы.
Испуганные картошки
закрывают детям глаза.
Томатов тошнит, огурцы покидают зал.
Хозяин зала,
почтенный старый редис,
мрачно курит в закрытой ложе
и смотрит вниз:
испортил вечер, писака,
вечно с ними вот этот разврат.
Всё,
никаких больше луковиц –
только клубничка
и виноград.
Прощальная
Лину Лобарёву
Умирающий в шутку едва ли всерьёз воскреснет.
И в Москве тоже можно жить – словно спать в гробу.
Отходящий под утро ко сну получает песню
про болотных людей, обещания и судьбу.
Как беспечный царёк обещал водяному сына,
потому что ещё не рождённых – не берегут.
Как потом этот нежный мальчик входил в трясину,
крестик, нож и рубаху оставив на берегу.
Понимал, погрузившись по грудь, что не будет торга,
просто будет у бога топи ещё один
вечно юный безмолвный пасынок в толще торфа,
без рубахи, и даже без крестика на груди.
Понимал, погрузившись по шею, по подбородок,
что вот эти пятнадцать шагов он в себе несёт
стержень сказки, печаль и страх своего народа.
А потом погружался по маковку. Вот и всё.
Вот и всё, мой хороший, прости, никакой морали,
всю мораль нанизали позже, чтобы прикрыть
всё, что мы тут с тобой напортили и наврали,
всю нечестность, бесчеловечность нашей игры.
И неважно, в какой ты позе, стоишь ли гордо
или вязнешь и оплываешь, не в этом суть:
твой единственно верный сюжет подступает к горлу:
и ни вскрикнуть уже, ни дёрнуться, ни вдохнуть.
Апрель