Борис Слуцкий - Собрание сочинений. Т. 2. Стихотворения 1961–1972
КАКИЕ ЛИЦА У ПОЭТОВ?
ЯМБЫ
Приступим к нашим ямбам,
уложенным в квадратики,
придуманным, быть может,
еще в начале Аттики,
мужские рифмы с женскими
перемежать начнем,
весы или качели — качнем?
Качнем!
Все, что до нас придумано,
все, что за нас придумано,
продумано прекрасно,
менять — напрасно.
Прибавим, если сможем,
хоть что-нибудь свое,
а убавлять отложим,
без ямбов — не житье.
Нет, не житье без ямбов,
стариннейших иамбов,
и я не пожалею
для ямбов дифирамбов.
От шага ли, от взмаха?
Откуль они?
Не вем.
Не дам я с ними маху,
вовек не надоем.
От выдоха ли, вдоха?
От маятника, что ли?
Но только с ямбом воля,
как будто в Диком Поле,
когда, до капли вылит,
дождем с небес лечу,
лечу, лечу навылет
и знаю, что хочу.
ХОРОШО!
Хорошо было уезжать.
Хорошо было приезжать.
Хорошо было просто ездить —
хоть на север, а хоть на юг,
в одиночку или сам-друг
и с большой компанией вместе.
Расчудесный дождь — обложной
вдруг сменял распрекрасный зной,
или было просто прохладно.
На другой же день, с утра —
замечательная жара
воцарялась ловко и ладно.
Хорошо было. Хорошо!
Если было не хорошо,
значит, просто отлично было.
Почему? Потому что был
молод, юн. До сих пор не забыл
я пылания этого пыла.
Стихи, не вошедшие в книгу «ДОБРОТА ДНЯ» **
«Начинается давность для зла и добра…»
Начинается давность для зла и добра,
и романы становятся историческими романами,
и седины из подлинного серебра
нависают над косметическими румянами.
Время воспоминаний пришло и ушло.
Начинается памяти время.
И в плечах ощущается,
словно крыло о крыло,
это нетяготящее
и блестящее
бремя.
СОВЕТСКАЯ СТАРИНА
Советская старина. Беспризорники. Общество
«Друг детей»,
общество эсперантистов. Всякие прочие общества.
Затеиванье затейников и затейливейших затей.
Все мчится и все клубится. И ничего не топчется.
Античность нашей истории. Осоавиахим.
Пожар мировой революции,
горящий в отсвете алом.
Все это, возможно, было скудным или сухим.
Все это, несомненно, было тогда небывалым.
Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.
Старались. Не подводили Мичуриных социальных.
А те, кто не собирались высовываться из земли,
те шли по линии органов, особых и специальных.
Все это Древней Греции уже гораздо древней
и в духе Древнего Рима векам подает примеры.
Античность нашей истории! А я — пионером в ней.
Мы все были пионеры.
«Покорение поколения…»
Покорение поколения,
нет, скорее — успокоение.
Поначалу оно беспокоилось,
а потом оно успокоилось.
Как же сталось и что случилось,
как стряслось, что все утряслось,
а ведь как пылало, лучилось,
говорили, что даже жглось.
Кулаком на них настучали
по казенному по столу
и кричащие — замолчали,
приумолкли в своем углу.
Стало тихо, стало глухо
и — ни шороха, ни слуха.
«Хватило на мой век…»
Хватило на мой век,
клонящийся к упадку,
и — мордою об стол!
и — кулаком в сопатку!
И взорванных мостов,
и заметенных вех,
и снятия с постов
хватило на мой век.
Я думал — с детством
кончится беда.
Оказывается,
что она — всегда.
Давно на вороту
лихая брань повисла,
и выбитых во рту
зубов
считать нет смысла.
Расчетов и боев,
просчетов и помех,
всего, кроме надежд,
хватило на мой век.
«Мировая мечта, что кружила нам голову…»
Мировая мечта, что кружила нам голову,
например, в виде негра, почти полуголого,
что читал бы кириллицу не по слогам,
а прочитанное землякам излагал.
Мировая мечта, мировая тщета,
высота ее взлета, затем нищета
ее долгого, как монастырское бдение,
и медлительного падения.
«Бог был терпелив, а коллектив…»
Бог был терпелив, а коллектив
требователен, беспощаден
и считался солнцем, пятен,
впрочем, на себе не выводив.
Бог был перегружен и устал.
Что ему все эти пятна.
Коллектив взошел на пьедестал
только что; ему было приятно.
Бог был грустен. Коллектив — ретив.
Богу было ясно: все неясно.
Коллектив считал, что неопасно,
взносы и налоги заплатив,
ввязываться в божии дела.
Самая пора пришла.
Бог, конечно, мог предотвратить,
то ли в шутку превратить,
то ли носом воротить,
то ли просто запретить.
Видно, он подумал: поглядим,
как вы сами, без меня, и в общем
устранился бог,
пока мы ропщем,
глядя,
как мы в бездну полетим.
«Несподручно писать дневники…»
Несподручно писать дневники.
Разговоры записывать страшно.
Не останется — и ни строки.
Впрочем, это неважно.
Верно, музыкой передадут
вопль одухотворенного праха,
как был мир просквожен и продут
бурей страха.
Выдувало сначала из книг,
а потом из заветной тетради
все, что было и не было в них,
страха ради.
Задувало за Обь, за Иртыш,
а потом и за Лету за реку.
Задавала пиры свои тишь
говорливому веку.
Задевало бесшумным крылом.
Свеивало, словно полову.
Несомненно, что сей миролом —
музыке, а не слову.
«За три факта, за три анекдота…»
За три факта, за три анекдота
вынут пулеметчика из дота,
вытащат, рассудят и засудят.
Это было, это есть и будет.
За три анекдота, за три факта
с примененьем разума и такта,
с примененьем чувства и закона
уберут его из батальона.
За три анекдота, факта за три
никогда ему не видеть завтра.
Он теперь не сеет и не пашет,
анекдот четвертый не расскажет.
Я когда-то думал все уладить,
целый мир облагородить,
трибуналы навсегда отвадить
за три факта человека гробить.
Я теперь мечтаю, как о пире
духа,
чтобы меньше убивали.
Чтобы не за три, а за четыре
анекдота
со свету сживали.
«Покуда еще презирает Курбского…»
Покуда еще презирает Курбского,
Ивана же Грозного славит семья
историков
с беспардонностью курского,
не знающего,
что поет,
соловья.
На уровне либретто оперного,
а также для народа опиума
история, все ее тома:
она унижает себя сама.
История начинается с давностью,
с падением страха перед клюкой
Ивана Грозного
и полной сданностью
его наследия в амбар глухой,
в темный подвал, где заперт Малюта,
а также опричная метла —
и, как уцененная валюта,
сактированы и сожжены дотла.
ВОСТОЧНЫЕ МУДРЕЦЫ И ВОСТОЧНЫЕ УМНИКИ