Александр Радищев - Русская поэзия XVIII века
Начало 1770-х годов
В. МАЙКОВ
ГЕРОИ-КОМИЧЕСКАЯ ПОЭМА
Елисей, или Раздраженный Вакх
К читателю
Благосклонный читатель! я хотел было написать к сей поэме преогромное предисловие, в котором намерен был подробно изъяснить побуждающую меня к сочинению ее причину; но рассудил, что как бы ни важна была причина даже до того, что хотя бы я наконец и поклепал [540] какого-нибудь почтенного мужа, что он меня принудил к сему сочинению, сказав мне. «Не смотри-де ты на всех критиков и пиши-де то, что тебе на ум взбредет, ты-де пишешь хорошо». Однако ж все сие нимало не украсило бы моего сочинения, буде бы оно само по себе не заслужило от благосклонного читателя похвалы. Я ж знаю и то, что не только по совету какого-либо почтенного мужа, но ниже по самому строжайшему приказу скаредный писец ничего хорошего во век свой не напишет, так как и лягушка, сколько ни станет надуваться, равна с быком не будет.
Содержание поэмы Песнь перваяВакх, раздражен будучи гордостию откупщиков, гневается на них, что по причине дороговизны вина, пива и меду стало число пьяных менее; приезжает в питейный дом, где, увидя ямщика, именем Елисея, радуется, что он нашел такого человека, который по виду кажется ему, что может служить орудием ко отмщению его. Между тем Елисей просит у чумака вина в пивную чашу, и выпивает ее одним духом, чрез то Вакх и более в надежде своей утверждается. А Елисей, выпив вино, ударил чумака в лоб чашею и сделал в кабаке драку, которую услышав, объездной капрал зашел и Елисея, взяв под караул, повел в полицию, а Вакх поехал к Зевсу просить, чтоб он свободил Елисея из-под караула. Зевс ему сказывает, что на самого его дошла к нему просьба от Цереры, будто бы оттого, что все крестьяне спилися, земледелие упадает, и повелевает Ермию собрать всех богов на Олимп для разобрания ссоры между Вакхом и Церерою, и после идти в полицию и оттоль свободить Елисея из-под караула.
Песнь втораяЕрмий приходит в полицейскую тюрьму и там Елисея, перерядя в женское платье, переносит в Калинкинский дом, где тогда сидели под караулом распутные женщины. Елисей пробуждается, дивится, как он там очутился, и думает, что он в монастыре. Между тем начальница того дома, вставши, будит всех женщин и раздает им дело. Но увидя Елисея, скоро его узнала, что он не женщина, ведет его в особый покой, где он ей о себе открывает, что он есть ямщик, а потом рассказывает ей о побоище, бывшем у зимогорцев с валдайцами за сенокос.
Песнь третияОкончание повествования Елисеева. Любовь начальницы с Елисеем. Собрание богов на Олимп по повелению Зевесову. Суд у Вакха с Церерою и решение Зевесово. Между тем, когда Елисей готовился с начальницею ночевать, начальник стражи пошел дозором, увидел у начальницы Елисея в женском платье и, думая, что он есть девка, но пришлая, спрашивает, откуда она и для чего ее у него нет в реестре. Хотя начальница и оправдается, но сей строгий начальник, не приемля оправдания, велит взять мнимую девку под караул, откуда его паки освобождает Ермий и дает ему шапку-невидимку, в которой Елисей опять забрался к начальнице и пробыл несколько месяцев. Но наскуча ее любовию, уходит вон из дома. Начальница тоскует о его уходе. Командир в самое то время входит и видит оставшие после Елисея вещи, гневается на нее, хочет ее сечь; но скоро, провором ее быв улещен, с нею помирился.
Песнь четвертаяЕлисей, вышедши из Калинкинского дома, пошел в город и, утомясь, лег в лесу спать. Но вдруг проснулся от крика одной женщины, которую два вора хотели ограбить. Он ее от них избавляет и находит в ней жену свою. Она ему рассказывает свое похождение после того, как с ним рассталась. Он ее отпускает в город, а сам остается в лесу, где ему явясь, Силен ведет его в дом одного богатого откупщика, чтоб он тут пил сколько хочет, а сам отходит на небо к Вакху. Елисей, искав погреба, зашел нечаянно в баню, где тогда откупщик с женою своею парился. Он их оттуда выгоняет, а сам, выпарясь, оделся в откупщиково платье, приходит в своей шапке-невидимке в палаты откупщиковы, и, забившись под его кровать, лежал до тех пор, как откупщик, бывши встревожен случившеюся тогда грозою, встал с постели, а он, вышед из-под оныя, лег с его женою спать. По окончании грозы откупщик, приметя странное движение жены своей, думает, что ее давит домовой, хочет наутро посылать по ворожею, которая бы выгнала вон из его дома сего домового черта. Ямщик, услыша то, убоялся прихода ворожеи, выходит вон из палат и ищет погреба, где думает утолить вином свою жажду.
Песнь пятаяЕлисей, забравшись в откупщиков погреб, обретает в нем много напитков и радуется. Тут к нему явился Вакх с своею свитою, и, сделав погребу разгром, уходят и Вакх и Елисей пустошить погреба у других откупщиков. Поутру же, когда откупщик проснулся, посылает по ворожею. Она приходит, а в самое то время прибегает его ключник, сказывает о опустошении погреба. Откупщик с печали обмирает, просит ворожею, чтоб она чертей из дома его выгнала. Та обещается сие сделать; но по многим разговорам откупщик с нею поссорился и выгнал самое ворожею от себя вон. Между тем Зевес видит, что Елисей многих откупщиков разоряет, призывает паки богов и делает над ним суд. Наконец определяет ему быть отдану в солдаты, что с ним и последовало.
Песнь первая
Пою стаканов звук, пою того героя,
Который, во хмелю беды ужасны строя,
В угодность Вакхову, средь многих кабаков,
Бивал и опивал ярыг и чумаков;
Ломал котлы, ковши, крючки[541], бутылки, плошки[542],
Терпели ту же часть кабацкие окошки,
От крепости его ужасныя руки
Тряслись подносчики и все откупщики,
Которы и тогда сих бед не ощущали,
Когда всех грабили, себя обогащали.
О муза! ты сего отнюдь не умолчи,
Повеждь или хотя с похмелья проворчи,
Коль попросту тебе сказати невозможно,
Повеждь: ты ведаешь вину сего не ложно,
За что пиянства бог на всех откупщиков,
Устроя таковой прехитростнейший ков,
Наслал богатыря сего не очень кстати
Любимую свою столицу разоряти.
А ты, о душечка, возлюбленный Скаррон[543]!
Оставь роскошного Приапа пышный трон,
Оставь писателей кощунствующих шайку,
Приди, настрой ты мне гудок иль балалайку,
Чтоб я возмог тебе подобно загудить,
Бурла́ками[544] моих героев нарядить;
Чтоб Зевс мой был болтун, Ермий[545] ― шальной детина,
Нептун ― как самая преглупая скотина,
И словом, чтоб мои богини и божки
Изнадорвали всех читателей кишки.
Против Семеновских слобод последней роты[546]
Стоял воздвигнут дом с широкими вороты,
До коего с Тычка[547] не близкая езда;
То был питейный дом названием «Звезда»,
В котором Вакхов ковш хранился с колесницей,
Сей дом был Вакховой назначен быть столицей;
Под особливым он его покровом цвел,
В нем старый сам Силен, раскиснувши, сидел;
Но злых откупщиков противно Вакху племя
Смутило к пьянству им назначенное время,
Когда они на хмель лишь цену наднесли,
Ужасны из того беды произросли,
Вино со водкою соделались дороже,
И с пивом пенистым случилось само то же;
Дороже продавать и сладкий стали мед.
Тогда откупщики, взгордясь числом побед,
На Вакха в гордости с презрением смотрели,
И мнят, что должен он плясать по их свирели.
Но Вакх против того иное размышлял.
«Иль мне оставить то́ ― с похмелья закричал. ―
Какие из сего вперед я вижу следства?
Лишусь я моего дражайшего наследства:
На водку, на вино цена уж прибыла,
Для пьяниц за алтын чарчоночка мала,
И если бы в таком случа́е несчастливом
Хотел бы пьяница какой напиться пивом?
К несчастию его, дороже и оно.
Не станет действовать ни пиво, ни вино.
Не большая ль теперь случилась мне обида,
Как нежели была Юноне от Парида?
Или я не могу повергнуть сих затей?..»
Уже он закричал: «Робята, дай плетей!»
Но вздумал, что сие бессмертным непристойно,
Хоть дело, по его, плетей сие достойно,
Но сан ему его дурить не дозволял,
Он инако отмстить обиду помышлял,
И рек: «Когда я мог ругавшуюся мною
Достойно наказать прегорду Алкиною,
Презревши некогда мой праздник, сам Пентей
Отведал и дубья, не только что плетей;
Не эдакие я безделки прежде строил
Над теми, кто меня в пиянстве беспокоил».
При сих речах его смутился пьяный зрак;
Он сел на роспуски, поехал на кабак,
Неукротиму месть имея в мыслях рьяных.
О стеночке лепясь, приходит в шайку пьяных.
Тогда был праздный день от всех мирских сует:
По улицам народ бродил лишь чуть был свет,
Вертелися мозги во лбах у пьяных с хмеля,
А именно была то сырная неделя[548].
Как мыши на крупу ползут из темных нор,
Так чернь валила вся в кабак с высоких гор,
Которы строило искусство, не природа,
Для утешения рабочего народа;
Там шли сапожники, портные и ткачи
И зараженные собою рифмачи,
Которые, стихи писавши, в нос свой дуют
И сочиненьями как лаптями торгуют;
Там много зрелося расквашенных носов,
Один был в синяках, другой без волосов,
А третий оттирал свои замерзлы губы,
Четвертый исчислял, не все ль пропали зубы
От поражения сторонних кулаков.
Там множество сошлось различных дураков;
Меж прочими вошел в кабак детина взрачный,
Картежник, пьяница, буян, боец кулачный,
И словом, был краса тогда Ямской он всей,
Художеством ямщик, названьем Елисей;
Был смур на нем кафтан и шапка набекрене,
Волжаный кнут[549] его болтался на колене,
Который пьяный дом лишь только посетил,
Как море пьяных шум мгновенно укротил;
Под воздухом простер свой ход веселый чистым,
Поехал, как Нептун, по вод верхам пенистым.[550]
Прости, о муза! мне, что так я захотел
И два сии стиха неистово воспел;
Тебе я признаюсь, хотя в них смысла мало,
Да естество себя в них хитро изломало,
Чрез них-то, может быть, хвалу я получу,
Отныне так я петь стихи мои хочу;
Мне кажется, что я тебя не обижаю,
Когда я школьному напеву подражаю[551].
Но если их пером ты действуешь сама,
Не спятила ль и ты на старости с ума?
Ах! нет, я пред тобой грешу, любезна муза,
С невеждами отнюдь не ищешь ты союза,
Наперсники твои знакомы между нас;
Единого из них вмещает днесь Парнас,
Другие и теперь на свете обитают,
Которых жительми парнасскими считают,[552]
Итак, полезнее мне, мнится, самому
Последовати их рассудку и уму.
Уже напря́гнув я мои малейши силы
И следую певцам, которые мне милы;
Достигну ли конца, иль пусть хотя споткнусь,
Я оным буду прав, что я люблю их вкус;
Кто ж будет хулить то, и тем я отпущаю;
И к повести своей я мысли обращаю.
Уж Вакх пияного увидел ямщика,
В нем радость разлилась по сердцу, как река;
Уж мысленно себе успех свой предвещает;
К Силену обратясь, и так ему вещает:
«Не се ли вышния судьбы теперь предел,
Что я уж то нашел, чего искать хотел?
Детина оный дюж мне кажется по взору,
На нем созижду я надежды всей подпору,
Он кажется на то как будто и рожден,
Что будет всякий им ярыга побежден
И он меня в моей печали не покинет,
Он все то выпьет, что лишь глазом ни окинет.
Я весь оставлю страх, чем был я возмущен;
Уже я радуюсь, как будто отомщен:
Не ясно ли моя мне видится победа,
Когда возлюбленник мой пьян и до обеда?
И ежели тебя еще смущает страх,
Воззри, то у него все видно на очах;
Ланиты то его являют мне зарделы,
Что, если попущу, превзо́йдет он пределы
И выпьет более вина, чем выпьешь ты».
Силен было сие почел за пустоты;
Но сей пияница Силена в том уверил,
Что он его провор своим аршином мерил;
Он, за ворот схватя за стойкой чумака,
Вскричал: «Подай вина! иль дам я тумака,
Подай, иль я тебе нос до крови расквашу!»
При сем он указал рукой пивную чашу;
«В нее налей ты мне анисной за алтын
Или я подопру тобой кабацкий тын».
Чумак затрепетал при смерти очевидной,
А Вакх вскричал: «О мой питомец непостыдный!
Тобой я все мои напасти прекращу,
Тобой откупщикам я грозно отомщу.
Противу прать меня[553] весь род их перестанет,
Как купно воевать со мной кулак твой станет.
Польются не ручьи здесь пива, но моря».
Вещает тако Вакх, отмщением горя.
Меж тем ямщик свою уж чашу наливает,
Единым духом всю досу́ха выпивает,
И выпив, ею в лоб ударил чумака:
Удар сей раздался в пространстве кабака;
Попадали с полиц ковши, бутылки, плошки,
Черепья чаши сей все брызнули в окошки,
Меж стойкой и окном разрушился предел,
Как дождь и град, смесясь, из тучи полетел,
Так плошечны тогда с стеклянными обломки
Летели возвестить его победы громки.
А бедненький чумак на стойку прикорнул;
Ошалоумленный, кричит там: «Караул!
Аи, братцы, грабят! бьют!» Сам вверх лежит спиною,
Сие досадою казалося герою;
Он руку в ярости за стойку запустил
И ею чумака за порты ухватил,
Которых если бы худой гайтан не лопнул,
Поднявши бы его, герой мой о пол тропнул;
Но счастием его иль действием чудес,
Сей тягости гайтан тогда не перенес,
И, перервавшися к геройской неугоде,
Оставил чумака за стойкой на свободе;
Которого уж он не мог оттоль поднять,
Он тако стал его отечески щунять:
«Коль мой кулак не мог вдохнуть в тебя боязни,
Грядущия вперед ты жди, мошенник, казни».
Когда сии слова герой сей говорил,
Капрал кабацку дверь внезапу отворил;
Над полицейским сей начальник был объездом,
Услыша в кабаке он шум тот мимоездом,
Хоть не был чумаку ни сват, ни брат, ни кум,
Вступился за него, спросил: «Какой здесь шум,
Не сделалось ли здесь меж кем какия драки?»
Тут все попятились задами вон, как раки,
Никто ответствовать на то ему не смел;
Но он, к несчастию, знать, острый взор имел,
Увидел ямщика, стояща очень смело,
«Я вижу, брат, — сказал, — твое, конечно, дело?
Конечно ты, соко́л, кабак развоевал?»
Тогда чумак уж рот смеляе разевал.
Встает и без порток приходит ко капралу;
«Отмсти, — кричит, — отмсти, честной капрал, нахалу,
Который здесь меня, безвинного, прибил».
Капрал сей был угрюм и шуток не любил.
«Кто бил тебя? скажи!» — нахмурясь, вопрошает.
Чумак ему на то с слезами отвечает:
«Сей пьяница мои все ребра отломал, —
При сем на ямщика он пальцем указал. —
Наделал и казне и мне притом убытку;
И коль запрется он, готов терпеть я пытку;
Пивною чашею он лоб мне расколол
И изорвал на мне все порты и камзол».
Тогда явился вдруг капрал сам-друг с драгуном
И ре́знул ямщика он плетью, как перуном;
Хотя на ней столбец не очень толстый был,
Однако из руки капральской ярко бил.
Ямщик остолбенел, но с ног не повалился,
За то служивый сей и более озлился,
Что он не видывал такого мужика,
Которого б его не сшибла с ног рука;
Велел немедленно связать сего героя,
Который принужден отдаться был без боя.
Не храбрости ямщик иль силы не имел,
Но, знать, с полицией он ссориться не смел.
И, бывшим вервием рукам его скрепленным,
Ведется абие в тюрьму военнопленным.
Тогда у Вакха весь надежды луч погас,
И во отчаяньи, как в море, он погряз;
Выходит из сего пияного жилища
Подобно так, как зверь, быв поднят с логовища,
И более он тут, не медля ни часа,
Поехал с дядькою своим на небеса;
Летит попрытче он царицы Амазонской[554],
Что вихри быстротой предупреждает конской,
Летит на тиграх он крылатых так, как ветр,
Восходит пыль столбом из-под звериных бедр,
Хоть пыль не из-под бедр восходит, всем известно,
Но было оное не просто, но чудесно.
Он ехал в небеса и тигров погонял,
Власы кудрявые ветр тонкий возвевал,
Колени тучные наруже были видны
И у́злом связаны воскрилия хламидны[555],
Багрян сафьян до икр, черкесски чеботы́?
Превосходили все убранства красоты,
Персидский был кушак, а шапочка соболья,
Из песни взят убор, котору у приволья
Бурлаки волгские, напившися, поют,
А песенку сию Камышенкой зовут,
Река, что устьецом в мать-Волгу протекает,
Искусство красоты отвсюду извлекает.
Уже приехал Вакх к местам тем наконец,
В которых пьянствует всегда его отец,
И быв взнесен туда зверей своих услугой,
Увидел своего родителя с супругой,
Юнона не в венце была, но в треухе,
А Зевс не на орле сидел, на петухе;
Сей, голову свою меж ног его уставя,
Кричал «какореку!», Юнону тем забавя.
Владетель горних мест, межоблачных зыбей,
Заснул, и подпустил Юноне голубей,
От коих мать богов свой нос отворотила
И речью таковой над мужем подшутила,
Возведши на него сперва умильный взгляд:
«Или и боги так, как смертные, шалят?
Знать, слишком, батька мой, нектарца ты искушал?»
Зевес ее речей с приятностию слушал;
И божеский ответ изрек ей на вопрос:
«Знать, не пришибен твой еще, Юнона, нос?»
При сих словах ее рукою он погладил.
Тут Мом, пристав к речам, и к шутке их подладил,
С насмешкою сказал: «О сильный наш Зевес!
Я вижу, что и ты такой же Геркулес,
Который у своей Омфалии с неделю,
Оставя важные дела, и прял куделю.
Но что я говорю? Таков весь ныне свет:
Уже у модных жен мужей как будто нет;
Я вижу всякий день глазами то моими,
Мужья все простаки, владеют жены ими».
Юноне речь сия казалася груба,
Сказала: «Слушай, Мом, мне шутка не люба;
Ты ею множество честны́х людей обидишь,
Как будто ты мужей разумных уж не видишь?
Послушай, бедный Мом, ты слова моего:
Мужья жена́м своим послушны для того…
То правда, иногда и жены пред мужьями…
Но что… Не сыплется сей бисер пред свиньями.
На что мне с дураком терять мои слова?
Не может их понять пустая голова».
Тут Мом хотел было насмешкой защищаться,
И видно, что бы им без ссоры не расстаться
И быть бы согнанным им с неба обои́м,
Но воспрепятствовал приездом Вакх своим.
Имея очеса слезами окропленны,
Вещает так: «О ты, правитель всей вселенны!
Воззри ты на мои потоки горьких слез,
Воззри и сжалься ты на скорбь мою, Зевес!
Ты мощию своей всем светом управляешь,
И ты в напастях нас всегда не оставляешь.
Какою мерзостью тебя я прогневил,
Что ты откупщиков на хмель восстановил,
И отдал в руки ты вино таким тиранам?
Ты не был столько строг во гневе и троянам,
Колико лют теперь являешися мне,
Не согрешившему ни впьяне, ни во сне:
Я кровь твоя, тобой я жизнь мою имею,
Воспомни ты свою любезну Семелею;
И ежели она еще тебе мила,
Склонись и не входи ты в пьяные дела,
На что тебе в дела сторонние мешаться?
Твой долг есть, отче мой, пить, есть и утешаться,
Но ты теперь пути к пиянству заградил.
По обещанию ль меня ты наградил?
Ты клялся некогда, что в будущие лета
Сопьются жители всего пространна света
И что продлится то до по́зднейших времен.
И как твой стал обет, мой отче, пременен?»
Тогда отец богов сыновни речи внемлет
И отягченные вином глаза подъемлет,
Такой с усмешкою на Вакха взор возвед,
Какой имел, как шел с Юноной на подклет[556],
Облобызал его и так ему вещает:
«Я вижу, что тебя печаль твоя смущает.
Но ты останься здесь и больше не тужи,
И просьбу такову до утра отложи,
А утро вечера всегда помудренее;
Ты ж видишь, что я сам тебя еще пьянее,
Ты видишь подлинно, что я сие не вру,
Я завтра всех богов в присутствие сберу.
О важных я делах один не рассуждаю
И пьяный никого ни в чем не осуждаю;
Коль надобен тебе, мой сын, правдивый суд,
Бессмертные твое все дело разберут.
Я слышал, некогда Церера здесь просила,
И вот прошения ее какая сила:
Что весь почти спился на свете смертных род,
И хлебу от того великий перевод:
Купцы, подьячие, художники, крестьяне
Спилися с кругу все и нас забыли впьяне;
А сверх того еще от сидки винной дым
Восходит даже к сим селениям моим
И выкурил собой глаза мои до крошки,
Которы были, сам ты помнишь, будто плошки;
А ныне, видишь ты, уж стали как сморчки;
И для того-то я ношу теперь очки.
Церера ж во своем прошеньи пишет ясно,
Что быть свободному вину не безопасно;
Коль так оставить, то сопьется целый свет,
А земледелие навеки пропадет».
Тогда Зевесу Вакх печально отвещает:
«Коль земледелию пиянство, — рек, — мешает,
Я более теперь о том не говорю.
Пусть боги разберут меж нас с Церерой прю;
Я это потерпеть до завтрее умею,
А ныне просьбу я пова́жнее имею:
Ямщик на кабаке теперь лишь в драке взят,
А он возлюбленный наперсник мой и брат;
Его уже теперь в полицию хмельнова
Ведут или свели, где цепь ему готова.
Ты можешь, отче мой, сие предупредить
И друга моего от кошек свободить:
Я знаю, на него там все вознегодуют
И кошками ему всю репицу[557] отдуют.
Полиция уже мне стала дорога,
И в ней-то точного имею я врага:
Она всех забияк и пьяниц ненавидит
И более меня, чем ты, еще обидит;
От ней-то к пьянству все пресечены пути.
Помилуй, отче мой, вступись и защити!»
Тогда Зевес к себе Ерми́я призывает,
Призвав, и тако он ему повелевает:
«Послушайся меня, возлюбленный мой сын!
Ты знаешь сам, что мной рожден не ты один:
Сераль побольше я султанского имею,
И ежели теперь похвастаться я смею,
От непрестанныя забавы в прежни дни
Побольше всех богов имею я родни, —
Итак, не должен ли о детях я печися?
Сему ты у меня, Ермиюшка, учися,
Не чудно, что я вам столь многим есмь отец,
Хитро, что мой поднесь не баливал хрестец».
Се так разоврался отец бессмертных оный
И на́врал бы еще он слов сих миллионы,
Когда бы тут его супруга не была;
Сия из-под бровей взор косо возвела
И тем перервала его пустые речи,
Каких бы он наклал Ермию полны плечи,
Отяготя сего разумного посла,
И сделал бы его похожим на осла.
Но вдруг что заврался, он сам то ощущает
И, пустословие оставя, так вещает:
«Послушен будь, Ермий, приказу моему,
Возможно всё сие проворству твоему.
Услуги мне твои давно уже известны;
Оставь ты сей же час селения небесны
И слову моему со тщанием внемли,
Ступай и на пути нимало не дремли,
Неси скорее всем бессмертным повеленье,
Скажи, что есть на то мое благоволенье:
Едва покажется заря на небеса
И станет озлащать и горы и леса,
Доколе Феб с одра Фетидина не вспрянет
Да на Олимп ко мне бессмертных сонм предстанет,
А если кто из них хоть мало укоснит,
Тот будет обращен воронкою в зенит,
А попросту сказать, повешу вверх ногами,
И будет он висеть как шут между богами,
Не со́рвется вовек, кто б ни был как удал,
Но я еще не весь приказ тебе мой дал.
Коль будет всё сие исполнено тобою,
Потщися ты потом помочь тому герою,
О коем Вакх меня с покорностью просил,
Ступай и покажи своих ты опыт сил;
А сей герой ямщик, который за буянство
Сведен в полицию и посаже́н за пьянство,
И если ты его оттоль не свободишь,
Так сам ты у меня в остроге посидишь».
Тогда Ермий приказ Зевесов строгий внемлет;
Он, крылья привязав, посольский жезл приемлет,
Спускается на низ с превыспренних кругов,
Летит и ищет всех, как гончий пес, богов,
Находит их с трудом в странах вселенной разных,
И всех находит он богов тогда не праздных:
Плутон по мертвеце с жрецами пировал,
Вулкан на Устюжне[558] пивной котел ковал,
И знать, что помышлял он к празднику о браге.
Жена его[559] была у жен честных в ватаге,
Которые собой прельщают всех людей;
Купидо на часах стоял у лебедей[560];
Марс с нею был тогда, а Геркулес от скуки
Играл с робятами клюкою длинной в суки;[561]
Цибела старая во многих там избах
Загадывала всем о счастье на бобах;
Минерва, может быть то было для игрушки,
Точила девушкам на кружево коклюшки;
Нептун, с предлинною своею бородой,
Трезубцем, иль, сказать яснее, острогой,
Хотя не свойственно угрюмому толь мужу,
Мутил от солнышка растаявшую лужу
И преужасные в ней волны воздымал
До тех пор, что свой весь трезубец изломал,
Чему все малые робята хохотали,
Снежками в старика без милости метали;
Сей бог ребяческих игрушек не стерпел,
Озлобился на них и гневом закипел,
Хотел из них тотчас повытаскать все души;
Но их отцы, вступясь, ему нагрели уши,
И взашей, и в бока толкали вод царя,
При всяком так ему ударе говоря:
«Не прогневись, что так ты принят неучтиво.
Ты встарь бывал в чести, а ныне ты не в диво;
Мы благодатию господней крещены
И больше пращуров своих просвещены,
Не станем бога чтить в таком, как ты, болване».
Так православные кричали все крестьяне.
Ермий, приметя то, скорее прочь пошел,
Немного погодя других богов нашел:
Гоняла кубари на льду бичом Беллона,
Не в самой праздности нашел и Аполлона,
Во упражнении и сей пречудном был:
Он у крестьян дрова тогда рубил,
И, высунув язык, как пес уставши, рея,
Удары повторял в подобие хорея,
А иногда и ямб и дактиль выходил;
Кругом его собор писачек разных был.
Сии, не знаю что, между собой ворчали,
Так, знать, они его удары примечали,
И, выслушавши все удары топора,
Пошли всвояси все, как будто мастера;
По возвращении ж своем они оттоле
Гордились, будто бы учились в Спасской школе[562]:
Не зная, каковой в каких стихах размер,
Иной из них возмнил, что русский он Гомер,
Другой тогда себя с Вергилием равняет,
Когда еще почти он грамоте не знает;
А третий прославлял толико всем свой дар
И почитал себя не меньше как Пиндар.
Но то не мудрено, что так они болтали,
Лишь только мудрено, что их стихи читали,
Стихи, которые не стоят ничего
У знающих, кроме презренья одного;
Которые сердцам опаснее отравы.
Теперь я возглашу: «О времена! о нравы!
О воспитание! пороков всех отец,
Когда явится твой, когда у нас конец,
И скоро ли уже такие дни настанут,
Когда торжествовать невежды перестанут?
Нет, знать, скорей судьба мой краткий век промчит,
Чем просвещение те нравы излечит,
Которые вранья с добром не различают,
Иль воскресения уж мертвых быть не чают,
И не страшатся быть истязаны за то,
Что Ломоносова считают ни за что?
Постраждут, как бы в том себя ни извиняли,
Коль славного певца с плюгавцем соравняли.[563]
Но мщенья, кажется, довольно им сего,
Что бредни в свете их не стоят ничего.
У славного певца тем славы не умалит,
Когда его какой невежда не похвалит;
Преобратится вся хула ему же в смех.
Но и твердить о сих страмцах, мне мнится, грех;
А славнейших певцов стихи пребудут громки,
Коль будут их читать разумные потомки».
Постой, о муза! ты уж сшиблася с пути,
И бредни таковы скорее прекрати,
В нравоученье ты некстати залетела;
Довольно про тебя еще осталось дела.
Скажи мне, что потом посланник учинил?
Боюсь я, чтобы он чего не проронил
И не подвержен был он гневу от Зевеса.
Болтлива ты весьма, а он прямой повеса.
Тут более Ермий промедлить не хотел,
Он, встрепенувшися, к Церере полетел;
Всю влагу воздуха крылами рассекает,
И наконец Ермий Цереру обретает.
Не в праздности сия богиня дни вела,
Но изряднехонько и домиком жила:
Она тогда, восстав со дневным вдруг светилом,
Трудилась на гумне с сосновым молотилом,
Под коим охали пшеничные снопы.
Посол узрел ее, направил к ней стопы
И дело своего посольства отправляет.
Отвеся ей поклон, то место оставляет
И прямо от нее к полиции летел,
Во врана превратясь, на кровлю тамо сел,
Не зная, как ему во оную забраться:
Десятских множество, и, если с ними драться,
Они его дубьем, конечно, победят
И, как озорника, туда же засадят.
Подобно как орел, когда от глада тает,
Над жареной вокруг говядиной летает,
Котора у мордвы на угольях лежит, —
Летая так, Ермий с задору весь дрожит
И мнит, коль ямщика он в добычь не получит,
Тогда его Зевес как дьявола размучит,
Он рек: «Готов я сам в полицию попасть,
Чем от Зевесовых мне рук терпеть напасть,
И прямо говорю, каков уж я ни стану,
Тебя я, душечка моя ямщик, достану».
Пустые он слова недолго продолжал,
Подобно как ядро из пушки завизжал;
Спустился он на низ и трижды встрепенулся,
Уже по-прежнему в свой вид перевернулся,
Он крылья под носом, как черный ус, кладет,
Одежду превратил в капральский он колет[564],
А жезл в подобие его предлинной шпаги,—
И тако наш Ермий исполнен быв отваги,
Приходит с смелостью на полицейский двор,
Быв подлинно тогда посол, капрал и вор.
Песнь вторая