Анастасия Харитонова - Сочинения
Фрайбергская могила
Эпитафии древние строже
И созвучней дыханью земли,
Но эпиграфа к вечности всё же
И тогда подобрать не могли.
Нынче нам написать не по силам,
Как писали порой в старину.
Я склонялась ко многим могилам,
Но надолго запомню одну.
Крест особенно жалок и крив там,
А на камне заметна едва
Надпись узким готическим шрифтом:
«Незабвенному»… — стёрты слова.
Ни одной сумасшедшей струною
Не встревожена мутная тишь.
Над своей, над чужой ли страною
Ты теперь, незабвенный, летишь?
Не подаст нам надгробие знака,
Не поведает жирная грязь,
Как ты воешь, господня собака,
Головой о бессмертье стучась.
И молчу я в тоске откровенной,
И сосёт меня медленный страх,
Что такой же, как ты, незабвенной,
Опущусь я однажды во прах.
Упаду, замерзая и воя,
Прямо к ночи ноябрьской на дно —
Существо безутешно живое,
Та, кому догореть не дано.
Тредиаковский в немецком трактире
Вот он идёт к немецкому трактиру.
Ему в лицо — дыханье крупных звёзд.
Немолод он, и скоро на погост,
А всё, как в детстве, неизвестен миру.
Хотя, возможно, для певца трактир
В какой-то миг и означает — мир.
Вино вином, а опыт — это опыт.
Хозяйка загрустила у окна.
В гранёной кружке плавает луна.
Он копит тишину и рифмы копит.
И каждая из них в стихи годна,
И ни одна давно уж не нужна.
О молодость! Голодные скитанья,
Священное сиротство средь людей,
Когда любая тайна мирозданья
Как будто шепчет: «Царствуй и владей!»
Теперь он сед, и не осталось тайн…
— He, liebe Wirtin, noch ein bisschen Wein![2]
Омар
I. Старость Омара
За то, что у себя в отчизне
Счастливым не был я ни дня,
За то, что ангел милой жизни
В саду благословил меня,
За то, что я развился рано
И на пятнадцатом году,
Впитав душой печаль Корана,
Увидел землю как звезду,
За то, что строгие обеты
Забыл для милого лица,
За то, что грешен… Да, за это
Всегда благодарю творца.
Я в старости не забываю
Свои давнишние грехи.
На склоне века отливаю
Из них бессмертные стихи.
И снова ангел жизни милой
Меня приветствует в саду,
И снова с юношеской силой
Я вижу землю как звезду.
Одной тебя со мной не стало,
Моя любовь, моя заря.
Твои мониста, покрывала —
На дне заветного ларя.
Я часто их перебираю,
И словно говорю с тобой,
И все же, значит, умираю,
Как то назначено судьбой.
II. Печаль Омара
Если с другом, сердцу самым близким,
Или так, без друга, одиноко
В погребке сидеть под сводом низким,
Нарушая заповедь Пророка,
Если вспомнить персик тот пушистый,
В детстве уворованный с опаской,
Перезрелый, розовый, душистый,
Напоенный солнечною краской,
Если вспомнить ангела над телом
Матери, умершей в третьих родах,
И в дому, тревожно запустелом,
Говор стариков седобородых,
То вино покажется водою,
Горькою, а может быть, солёной,
Ну а жизнь — туманною звездою,
Малой, бесконечно удалённой…
III. Наставление Омара
Всегда прельщает молодых
Седин святое благородство.
Жалейте, юноши, седых
За их великое сиротство.
Ещё я вижу белый свет,
Скитаюсь тенью в мире звонком,
Но никого под небом нет,
Кто помнил бы меня ребенком.
И даже мой старинный друг
Со мной теперь бывает реже.
Прошла весна, пришел недуг,
Переменился жизни круг,
И только звезды ночью те же.
IV. Смерть Омара
Я тополь посадил давным-давно,
В минуту грусти, в память о подруге.
Теперь он заслонил моё окно
И птиц переманил со всей округи.
В полдневный час он умеряет жар,
А ночью мне нашептывает сказки.
Кого бы ты любил, мудрец Омар,
Как старился бы ты без этой ласки?
Недолго я на свете проживу.
Я знаю, скоро мой черед настанет,
И смуглый ангел смерти сквозь листву
В жилище неприютное заглянет.
Крылом коснется таящих седин,
Приготовляя к вечному забвенью,
И тополь мой, моей печали сын,
Почтительно меня прикроет сенью.
Поэт
Помедли стих! я говорить хочу
На языке любивших и любимых.
И вот со словарём потерь учу
Язык скорбей, скорбей неисцелимых.
Как будто грела нежная рука,
Как будто эти губы целовали…
…На языке зелёного дубка,
На языке немыслимой печали…
Шли по домам. Прощались. Письма жгли.
Петух кричал Овидиевым утром.
И разом все растаяли вдали
В каком-то ветре, вихре, свете смутном.
Мы без любовной шири — прах и тля.
Но есть ещё для нас леса и долы.
Я знаю, как склоняется земля,
Когда на ней спрягаются глаголы.
Года не те и голос уж не тот,
И с каждым днём сильней подводит зренье,
Но всё-таки растёт, растёт, растёт
И торжествует песнь благодаренья.
И если я отважусь умереть,
Певцу другому отдавая лиру,
Моих трудов, исполненных на треть,
На многие столетья хватит миру.
СТАТЬИ
«Недаром тёмною стезёй…»
К 210-летию со Дня рождения А.С. Пушкина
Русская литература дала целый ряд произведений со сложным, загадочным подтекстом. Глубокую и доселе неразгаданную тайну представляют собой многие произведения «абсолютной классики», в первую очередь «Маленькие трагедии» Пушкина.
По имеющимся свидетельствам, замысел «Моцарта и Сальери» возник у поэта ещё в 1826 году. На переосмысливание, казалось бы, незамысловатой легенды, что Сальери отравил Моцарта, завидуя его гению, великому художнику потребовалось почти четыре года. И вывод С.М. Бонди («Примечания» к II тому «Сочинений в трёх томах» А.С. Пушкина, М., «Художественная литература», 1974 г.), что «главной темой трагедии является зависть как страсть, способная довести охваченного ею человека до преступления», кажется мне поверхностным и абсолютно неверным.
Если зависть как основной мотив преступления навязывает Сальери легенда, то это вовсе не значит, что его взял за основу и Пушкин. К тому же «Моцарт и Сальери» не детективная драма, а философское произведение, как и остальные «Маленькие трагедии». «Пир во время чумы» и «Каменный гость» носят отвлечённо-символический характер, отражая главнейшие моменты бытия, творя систему ключевых противоположностей, составляющих модель бытия. Пушкин, я уверена, не упростил свою задачу и в «Моцарте и Сальери». Поэтому вряд ли можно утверждать, что задачей Пушкина являлось вскрытие психологии конкретного убийцы.
В основе трагедии действительно лежит противопоставление, но не то поверхностное «гений — ремесленник — злодейство», которое видят тут многие, а более общее: разум человека — мировой разум. Творческий человек — лишь уста высшего разума, и то, что он обречён выразить, больше его самого, переполняет его и мучает, до самого последнего часа оставаясь полупонятным. Пушкинский Моцарт — не «гуляка праздный». Ему ведомы великие душевные страдания. Чего стоит хотя бы один грозный, напряжённый рассказ о «чёрном человеке»! Он сразу выдаёт, сколь смятён порою ум творца, какие тяжёлые минуты ему случается переживать. Гармоничный союз с мировым духом невозможен, ибо «его большая боль слишком велика для нас, как великое ликование». И всё же этот союз, хоть и грозящий страданием и смертью, гениальные натуры заключают. Этот договор не что иное, как отступление от общепринятых норм, бегство в иной стан, которое люди вроде Сальери на словах превозносят, а на деле не прощают никогда. Сальери занимает обычную, исторически сложившуюся человеческую позицию борения с мировым духом, и эта борьба его сжигает. С глубокой древности непрерывно спорит смертный человек с вечностью. Инстинкт самосохранения и продолжения своей краткой жизни заставляет его это делать. Герои трагедии подсознательно, однако навсегда определили своё отношение к духовному началу. Сальери — сильный человеческий тип, настоящий мастер. В соглашение с мировой стихией он вступать не хочет, гордо противится ей всеми силами своей души, своего незаурядного ума, и делает это с мучительным ожесточением. Вот как он сам говорит об этом: