Павел Нерлер - Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
Еще до реабилитации Цыбулевский попытался поступить в Московский литинститут, но безуспешно: помехой стала не национальность, а неснятая судимость.
15 января 1958 года Шура подал заявление на восстановление в Тбилисском госуниверситете им. И. В. Сталина, и уже 21 января его приняли на третий курс. Назначили и стипендию (133 рубля[21]). Еще будучи студентом, стал писать в местную «молодежку» – газету «Молодой ленинец»[22].
3 мая 1960 года Цыбулевский защитил дипломную работу на тему «Метафоры и сравнения». И уже 29 июня 1960 года он получил диплом по специальности «русский язык и литература». Приобретенная профессия – филолог, преподаватель русского языка и литературы средней школы[23].
Но средняя школа так и не дождалась свежеиспеченного педагога. Начиная с 22 октября 1960 года Александра Цыбулевского, прекрасного фотографа, взяли на работу в Институт востоковедения АН Грузинской ССР. Должность – заведующий фотолабораторией, миссия – фиксировать события и экспедиционные находки.
Очень быстро Цыбулевский познакомился и подружился со многими замечательными коллегами – востоковедами и искусствоведами, филологами и библиотекарями. Благодаря институту он довольно много путешествовал – как по Грузии, так и вдалеке от нее – в Дагестане или в Средней Азии. Его среднеазиатская и дагестанская командировки вошли в ткань его прозы («Хлеб немного вчерашний» и «Шарк-шарк»).
Прежде чем переехать в современное здание на проспекте имени Церетели (!) вблизи парка Ваке, Институт помещался в одном крыле бывшего Заведения св. Нины[24]. Над лестницей, в маленькой каморке, была «оборудована» фотолаборатория, в которой постоянно горел красный свет и Шура либо кудесничал, сгорбившись, с проявителями, либо сидел в «предбаннике» и читал (а наверняка и размножал фотоспособом) все новые книги прекрасного издательства «Самиздат».
«Кто?» – спрашивал он, не поднимая головы, если кто-то открывал дверь. А иногда и сам стоял на лестничной площадке и зазывал к себе, после чего отрывал востоковедов от востоковедения, подолгу читая божественные русские стихи или прозу. И это было не саботажем, а личным вкладом в создание творческой атмосферы.
Кстати, научная работа самого Цыбулевского выходила за рамки фотографии, фотометрии и фотокопирования: однажды, например, им была обнаружена ценнейшая древняя рукопись – стихотворный вариант грузинской версии повести о Варлааме и Иоасафе XVII века. Об этом писалось в республиканской печати, а Симон Чиковани сказал: «Для меня несомненно, что это – находка поэта».
Вот эта же история в изложении Вадима Ковды, двоюродного брата Шуры:
Однажды он заехал в какой-то городок, в старинный парк, увидел дупло, и сообразил, что оно было на высоте 3,5 метров, а лет 200 назад оно было несколько ниже. Он не поленился, влез рукой в это дупло и вытащил грузинскую поэму XVII века. ‹…› Но это поразительно, что человек сообразил, что надо влезть на дерево и сунуть руку в дупло. На какой-то период он стал национальным героем Грузии!»[25] Если же посмотреть на его собственные художественные фотоработы – портреты, пейзажи, натюрморты, то понимаешь, что и фотографию он явно рассматривал как разновидность поэзии. Как точно сформулировал В. Ковда: «Его душа в них выражается не менее чем в стихах»[26].
Удивительнее другое: он и поэзию воспринимал и рассматривал как своего рода разновидность фотографии – магниевой вспышки, на мгновение выхватывающей лучиком след убегающей от щелкнувшего затвора повседневности. Со временем он даже выработал основанную на этом собственную оригинальную поэтику, зарождение и прорастание которой так хорошо отразилось в записных книжках[27].
Шура был довольно высоким, сильным и красивым человеком, застенчивым и немного теряющимся в женском обществе. Открытое и доброжелательное немного удлиненное, матово-бледное лицо, обсыпанное веснушками, но при этом несколько задубевшее (как если бы оно специально обветривалось на море или в суровых экспедициях). Мягкая и добрая улыбка и по-ашкеназски печальные карие глаза располагали к себе. Жесткие (а-ля Анджела Дэвис) темно-русые волосы граничили с рыжиной, но не переходили в нее.
Он был молчаливым, но не молчальником. Говорил медленно и негромко, очень сдержанно, был глубоким собеседником. Многие искали общения с ним в расчете именно на эти серьезность и глубину. Был он обаятельным и радушным гостеприимцем, о чем хорошо знали (и чем иной раз злоупотребляли) многочисленные московские друзья.
Где-то и однажды случилось, или стряслось, знакомство с Гией Маргвелашвили. Этот влюбленный в русскую поэзию грузинский филолог, этот тонкий и хитрый боец-шахматист на фронте возвращения русской литературы истомившемуся по ней читателю, этот гроссмейстер тостов, в искусстве импровизации которых он не знал себе равных, стал ближайшим Шуриным другом и чуть ли не вторым его alter ego.
Впрочем, оба были классическими «беллАгвардейцами»[28], готовыми в мановение ока забыть обо всем и всех, в том числе и о друге, если на горизонте появлялась Ахмадулина. Недаром героиня этого культа не стала разъединять их в своих стихах:
Счастливица, знаю, что люди другие
в другие помянут меня времена.
Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия
никто никогда не полюбит меня[29].
Из московских гостей выделял и очень уважал – даже побаивался: меткости оценок – Межирова, дружил с Владимиром Соколовым и Михаилом Синельниковым.
Тбилиси, Тифлис, служил превосходной кулисой для одиноких или дружеских блужданий, предоставляя для вдохновения (не обязательно поэтического, довольно и кулинарного!) и тропинки Ботанического сада, и забегаловки на вокзалах, и каменные скамьи серных бань, и духаны на Земмеля или вокруг Колхозной, и хашные Авлабара. Нередко, после обхода избранных мест из посиделок с друзьями, Шура, Гия и кто-то еще заваливались как бы по контрасту – в по-московски опрятную и уютную квартирку Эмы и Симы Фейгиных. А если Тбилиси вдруг оказывалось недостаточно, а душа горела, то почему же не сорваться в Мцхету, Цхнети или Самтавро?
Чаще всего Шуру и Гию видели вдвоем, но их, а точнее его компания, или его, Цыбулевского, круг был гораздо шире. Большинство входивших в него были художниками: тут и Гаянэ Хачатрян, и Гоги Мазурин, и Георгий Зурабов, и Александр Бажбеук-Меликов, и Василий Шухаев, и Кирилл Зданевич, и фотограф Додик Давыдов, и коллеги по институту: Шура Гвахария, Гоги Антелава, Нисан Бабаликашвили, Тамаз Чхенкели, неразлучные Тома Фрадкина и Ляля Пхакадзе. Разумеется, и Элла Маркман, и Левка Софиниади, живший, правда, не в Тбилиси, а в Цинцкаро[30] возле Марнеули. Как и Шурин солагерник – художник Валентин Сергеевич Контарев[31] – сухумский «Старик», постоянно возникающий у Цыбулевского на всех уровнях его словесности.
Увы, мало кто из тогдашних друзей, приятелей или гостей оставил хотя бы скупые, но письменные воспоминания о Шуре и об их общем социуме. При этом почти все написавшие – литераторы: Эммануил Фейгин, Борис Гасс, Ушанги Рижинашвили, Хая-Мерав Бабаликашвили и даже Стасик Куняев (не без антисемитского запашка, как и все у него). Другие русские поэты – гости Тбилиси – составили авторский коллектив посвященного А. Цыбулевскому поэтического «Венка» (приложение 2).
Еще в начале 1960-х годов Шура влюбился в Киру Вольфензон, красавицу еврейских и польских кровей[32]. В середине 1960-х годов они поженились, а 1 января 1968 года у Шуры с Кирой родился чудесный младенчик – сын, которого (видимо, для того чтобы не путать с отцом) назвали Сашей. Примерно в 1970 году они съехались в одну квартиру (или «секцию», как тогда говорили) в многоквартирном доме на Коста Хетагурова, 4, – по-над Курой[33]. Гаянэ первым делом украсила Шурину полуспаленку (она же полукабинетик) своей роскошной фреской. Появился и несколько более устойчивый быт, которым управляла – увы, по своему разумению – Жека, или тетя Женя[34], сестра Кириного отца. На кухне поселились птички – сначала канарейка, потом попугай Кирюша.
Но быт от этого не перестал быть менее тбилисским: и родня, и еще более близкий клан – соседи сменяли друг друга на протяжении всего дня и почти без пауз, выталкивая Шуру – одного или, если получалось, с Сашей – прочь из дома, куда-нибудь, где он еще мог рассчитывать на толику тишины и покоя.
Собственно, «карьера» Цыбулевского-литератора (как, впрочем, и Цыбулевского-филолога) началась поздно, почти в 35-летнем возрасте, и «растянулась» всего лишь на десяток с небольшим лет.
Разумеется, после Рустави Цыбулевский вернулся и к собственным стихам (или они к нему?). Его первые новые стихи – все лесенкой, под Маяковского.
Почему
не дописан
«Во весь голос»?
Не связки охрипли и стали стары?
Как это вдруг,
чтоб коло́сс,
будто ко́лос
подкошенный,
рухнул
в тартарары?..
И так далее.
Но однажды Гия дал Шуре стихи позднего Мандельштама – и велел читать. И вскоре под тяжестью прочитанного все эти лесенки-перекладинки-балясинки закачались, а потом с треском рассыпались и улетели в тартарары. И вскоре уже почти любой разговор у него «сводился к Мандельштаму», как заметил Михаил Синельников.