Игорь Северянин - Том 3. Менестрель. Поэмы
Часть II
1Будь верен данной тайно клятве,
Вдыхай любви благой озон!
…Уже в Мариинском театре
Открылся Глинкою сезон.
Уже кокотки и виверы
К Неве съезжаются с Ривьеры,
Уже закончился ремонт,
Уж разложил ковры beau-monde,
Обезгазетил все картины,
Убрал чехлы, натер паркет
И, соблюдая этикет,
От солнца скрылся за гардины.
И снова в воздухе висит:
Модэль. Журфикс. Театр. Визит.
Уже меня рисует Сорин,
Чуковский пишет фельетон.
Уже я с критикой поссорен,
И с ней беру надменный тон.
Уже с утра летят конверты, —
В них приглашают на концерты
Ряд патронесс и молодежь.
Уже с утра стоит галдеж
В моей рабочей комнатушке
От голосов, и ряд девиц, —
Что в массе площе полендвиц, —
Вертя игриво завитушки,
Меня усиленно зовут
Читать им там, читать им тут.
Уж — это ли не хохот в стоне?
Не хрюк свиньи в певучий сон? —
К нам Чехов в устричном вагоне
Из-за границы привезен.
Как некогда царя Сусанин,
Спасает тело юный Санин
От слишком духовитых душ,
В ком вовсе нет души к тому ж…
Уже зовет на поединок
Из ям военщину Куприн,
Уж славит Леду господин
Каменский, как бесстрастный инок,
И испускает «чистый» вздох,
Беря попутно четырех…
Уж первый номер «Аполлона»,
Темнящий золото руна,
Выходит в свет, и с небосклона
Комета новая видна;
То «Капитаны» Гумилева,
Где лишнего не видно слова,
И вот к числу звучащих слов
Плюссируется: Гумилев.
Уже «Весы» крушат пружину,
Уже безвреден «Скорпион»,
Стал иорданский вял пион,
Все чаще прибегает к джину
Бесплатных приложений Маркс;
Над «Нивою» вороний карк!
Все импотентнее Буренин,
С его пера течет вода,
И, сопли утерев, Есенин
Уже созрел пасти стада…
И Меньшиков, кумир столовых,
Иудушкой из Головлевых
Работает, как гробовщик,
Всесильный нововременщик.
И Розанов Василь Василич,
Христа желая уколоть,
Противоставит духу плоть,
И как его ты ни проси лечь
На койку узкую, старик
Влюблен в двуспальный пуховик…
У Мережковской в будуаре
На Сергиевской ярый спор
О божестве и о бездари,
Несущейся во весь опор.
Уже поблескивает Пильский,
И жмурит обыватель в Рыльске
Глаза, читая злой памфлет
Блистательнее эполет.
Уже стоический упадник,
Наркозя трезвое перо,
Слагает песенки Пьерро,
Где эпилепсии рассадник…
Завод спасительных шестов
Бердяев строит и Шестов.
Мадонну зрит Блок скорбно-дерзкий
В демимонденковом ландо,
И чайка вьет на Офицерской
Свое бессмертное гнездо!
Патент Александринке выдав
На храм, своей игрой Давыдов,
Далматов, Ведринская жнут
Успехи вековых минут.
И на капустник дяди Кости,[13] —
Утонченного толстяка, —
Течет поклонников река —
Смех почитающие гости
Где злоязычная Marie[14]
Всех ярче — что ни говори!
Испортив школьничий характер,
Придав умам вульгарный тон,
На всех углах кричат Ник Картер
И мистер Холмс, и Пинкертон.
Неисчислимы Конан-Дойля
Заслуги (скрой меня, о Toila,
От них!): в кавычках «ум» и «риск»
И без кавычек: кровь и сыск.
Аляповатые книжонки!
Гниль! облапошенный лубок!
Ты даже внешностью убог…
Чиновничьи читают женки,
Читает генеральшин внук,
А завтра Кольке по лбу «тук».
Уже воюет Эго с Кубо,
И сонм крученых бурлюков
Идет войной на Сологуба
И символических божков.
Уж партитуры жечь Сен-Санса —
Задачи нео-декаданса,
И с «современья корабля»
Швырять того, строфой чьей я
Веду роман, настала мода,
И, если я и сам грешил
В ту пору, бросить грех решил,
И не тебе моя, хам, ода…
Плету новатору венок,
Точу разбойнику клинок.
Уж ничегочат дурни-всёки[15]
(Так, ни с того и ни с сего!)
И вс чат тщетно ничевоки
И это все — как ничего.
С улыбкой далеко не детской
Уже городит Городецкий
Акмеистическую гиль,
Адамя неуклюжий стиль.
Уж возникает «цех поэтов»
(Куда бездари, как не в цех!)
Где учат этих, учат тех,
Что можно жить без триолетов
И без рондо, и без… стихов! —
Но уж никак не без ослов!..
Глаза газели, ножки лани
Так выразительны без слов,
И Анну Павлову с Леньяни
Поют Скальковский и Светлов.
Кто зрил Кшесинскую Матильду,
Кто Фелию Литвин — Брунгильду
В своей душе отпечатлел,
Завидный выпал тем удел.
Сакцентив арию, Медея
Дуэтит: «Ni jamais l`tendre…[16]»
(Раз император Александр,
В мечтах из Мравиной содея
Любовницу для сына, нос
Приял в том храме нот и поз).
Уже теснит «Динору» «Tоска»,
И, жажде своего лица,
Слегка звучит мой славный тезка —
Сын знаменитого отца…[17]
Уже «Любовь к трем апельсинам»,
Желая Карлу Гоцци сыном
Достойным стать, смельчак-игрок,
Почувствовав, сдает урок
Сергей Прокофьев свой последний.
Уже — скажи ему mersi —
В огромном спросе Дебюсси.
Артур Лурье вовлек нас в бредни,
И на квартире Кульбина
Трепещут «Сети» Кузмина…
А вот и сфера «нежной страсти»,
Цыганских песенок запас.
Улыбка Вяльцевой (жанр Насти!)
И Паниной непанин бас…
Звезда счастливая Плевицкой
И маг оркестра Кусевицкий,
И (валерьянки дай, Феррейн!)
Вы, авантюры Ольги Штейн.
Процесс comtesse[18] O'Pypк-Тарновской
Два стиля — comte'a Роникер
И (до свиданья, хроникер
Судебный!) ателье Мрозовской,
Где знать на матовом стекле
И Северянин в том числе!
В тот день и гордый стал орабен,
Когда в костре своих страстей
Раздался в гулких залах Скрябин —
Во фраке модном — Прометей.
И пред «Поэмою Экстаза»
Неувядающая ваза
С тех пор поставлена. Огонь
Антонов, тех цветов не тронь,
Как тронул гения! И по льду
Исканий жадная толпа
Скользит (о, шаткая тропа!)
К Евреинову, Мейерхольду
И даже… к Карпову. Тихи,
Евтихий, о тебе стихи…
А вот и Вагнер на престоле.
И «Нибелунгово кольцо»,
В России тусклое дотоле,
Бросает жар толпе в лицо.
Но я описывать не стану,
Как к «Парсифалю» и «Тристану»
Под гром Ершова и Литвин,
Спешат гурманы нот и вин…
А вот и ты в фаворе, Римский,
Великий эпик и чарун!
Волнуют переплески струн
Твоих, как день цветущий крымский,
И я готов сто верст пешком
Идти для встречи с «Петушком»…
А Бенуа? а Добужинский?
А Бакст? а Сомов? а Серов?
Утесы на низине финской,
Огни нас греющих костров.
И с ними ты, гремящий в прерьих
Краях, универсальный Рерих,
И офортисты (ecoutez)![19]
Рундальцов и старик Матэ.
Вершина горных кряжей Врубель,
Кем падший ангел уловим,
Ты заплатил умом своим
За Дерзость! Необъятна убыль
С твоею смертью, и сама
С тех пор Россия без ума…
Уж маска сдернута с Гапона,
Уж пойман Бурцовым Азеф,
И — к революции препона —
Оскален вновь жандармский зев.
Уже пята грядущих хамов,
Врагов искусств, святынь и храмов,
Порой слышна издалека,
И горьковского босяка
Удел для молодежи ярок
(Получше драгоценность прячь!)
Уж кается в записках врач,
Уже скитальческий огарок
Затеплен в молодых сердцах
На трепет ужаса в отцах…
Неугомонный Пуришкевич
Вздувал годами в Думе гам,
И в «Русском слове» Дорошевич
Рулил к заморским берегам…
Друг именинниц и театров,
Гиппопотам Амфитеатров,
Большой любитель алых жал,
Господ Обмановых рожал.
И Витте делал миллионы
На государственном вине,
И пьяный луч блестел извне
От императорской короны,
И, под правительственный шик,
Свой разум пропивал мужик.
В пылу забот о нем и спора
Учащийся впадал впросак:
Вблизи Казанского собора
Нагайкой жег его казак.
Хотя в те дни и были ходки
Везде студенческие сходки,
Но мысль о мыльном пузыре
Нас оставляла при царе,
Как царь оставлен близ придворных,
При всех советниках своих —
Льстецах злоумных и лихих,
Среди коварных и проворных,
И обречен давать ответ
За то, чего и в мыслях нет.
Беду вия над царским домом
В еще незримые венки,
Вхрипь «Колокол» зовет к погромам
Под «Русским знаменем» шинки.
И «Пауком» ползя, Дубровин,
Уже от злобы полнокровен,
К евреям ненависть сосет,
Навозом «Земщина» несет,
И за «оседлости чертою»
Растет антироссийский дух,
И, чем плотней перинный пух,
Тем больше мстительной мечтою,
Закрыв в тоске бесправный рот,
Томится «презренный» народ.
Россия, Ибсеном обрандясь,
Об «еgо» вспомнила своем
(Прошу отметку эту, Брандес,
Внести в очередной свой том!)
Уайльда, Шоу, Метерлинка —
У каждого своя тропинка
В душе к дороге столбовой,
У каждого художник свой.
Эстетность, мистика, сатира
И индивидность — из частиц
Всех этих русских, с сердцем птиц,
Плоть автора «Войны и мира»,
Уже формировался, но
Сформироваться не дано…
В те дни, когда сверкала Больска,
Как златоиглый Cordon rouge[20]
Иллиодором из Тобольска
Зло ископаем некий муж.
И у Игнатьевой в салоне,
Как солнышко на небосклоне,
Взошел сибирский мужичок.
И сразу невских женских щек
Цвет блеклый сделался пунцовым,
Затем, что было нечто в нем,
Что просто мы не назовем,
Не пользуясь клише готовым,
И — родине моей на зло —
Гипнотизеру повезло…
И как бы женщине ни биться,
Его не свергнуть нипочем:
К несчастью ключ ей дан Вербицкой
И назван счастия ключом!..
И что скрывать, друзья-собратья:
Мы помогали с женщин платья
Самцам разнузданным срывать,
В стихах внебрачную кровать
С восторгом блудным водружали
И славословили грехи, —
Чего ж дивиться, что стихи —
Для почитателей скрижали, —
Взяв целомудрия редут,
К фокстротным далям нас ведут?
И привели уже, как роту,
Как неисчисленную рать
К международному fox-trott'y
На вертикальную кровать!..
Нас держит в пакостном режиме
Похабный танец моды — Shimmi,
От негритянских дикарей
Воспринятый вселенной всей:
В маразм впадающей Европой
И заатлантным «сухарем»,
В наш век финансовым царем,
Кто счел индейца антилопой,
Его преследуя, как дичь,
Чего я не могу постичь…
Америка! злой край, в котором
Машина вытеснила дух,
Ты выглядишь сплошным монтером,
И свет души твоей потух.
Твой «обеспеченный» рабочий,
Не знающие грезы очи
Раскрыв, считает барыши.
В его запросах — для души
Запроса нет. В тебе поэтом
Родиться попросту нельзя.
Куда ведет тебя стезя?
Чем ты оправдана пред светом?
В марионетковой стране
Нет дела солнцу и луне.
А и в тебе, страна Колумба,
Пылал когда-то дух людской
В те дни, когда моряк у румба
Узрел тебя в дали морской.
Когда у баобаба ранчо
Вдруг оглашал призыв каманча,
И воздух разрезал, как бич,
Его гортанный орлий клич,
Когда в волнистые пампасы
Стремился храбрый флибустьер,
Когда в цвету увядших эр
Враждебно пламенели расы
И благородный гверильяс
Жизнь белому дарил не раз…
Но, впрочем, ныне и Европа
Америке даст сто очков:
Ведь больше пользы от укропа,
Чем от цветочных лепестков!
И уж, конечно, мистер Доллар
Блестит поярче, чем из дола
Растущее светило дня —
Для непрактичных западня…
Вот разве Азия… Пожалуй,
Она отсталее других…
Но в век летящих паровых
Машин, век бестолково-шалый,
Ах, не вплетать ей в косы роз,
Да и Китай уже без кос…
Невежество свое культура
Явила нам нежданно в дни,
Когда в живущем трубадура
Войны (война зверям сродни!)
Нашла без затрудненья: в груде
Мясной столкнулись лбы и груди,
За «благо родины» в бою
На карту ставя жизнь свою.
Мясник кровавый и ученый,
Гуманный культор и эстет —
Их всех сравнял стальной кастет,
И, в атмосфере закопченной
Сражений, блек духовный лоск
И возвращался в зверство мозг…
Да, сухи дни, как сухи души,
А души сухи, как цветы,
Погибшие от знойной суши…
В чем смысл культурной суеты?
В политике вооружений?
В удушье газовых сражений?
В братоубийственной резне?
В партийных спорах и грызне?
В мечтах о равенстве вселенском?
С грозящим брату кулаком?
В нео-философах с их злом?
В омужественном поле женском?
В распятьи всей землей Христа,
За мир закрывшего уста?
Тогда долой культуру эту, —
И пусть восстанет та пора,
Когда венки плели поэту
И чли огонь его пера!
Когда мы небо зрели в небе —
Не душ, зерно живящий в хлебе,
Когда свободный водопад,
Не взнузданный ярмом преград,
Не двигателем был завода,
А услажденьем для очей,
Когда мир общий был ничей,
Когда невинная природа, —
Не изнасилена умом, —
Сияла светлым торжеством.
Прошли века, и вот мы — в веке,
Когда Моэта пена бьет,
Когда, как жаворонок некий,
Моя Липковская поет!
Когда, лилейностью саронской
Насыщенный, пью голос Монской
И славословлю твой талант,
Великолепная Ван-Брандт!
В эпохе нашей сонм отличий
От раньше прожитых эпох,
Но в общем всюду тот же вздох,
Все тот же варварский обычай:
Жизнь у другого отнимать,
Чем обрекать на муки мать.
Все нарисованное было
В девятисотые года,
Когда так много в душах пыла,
В поступках — еще больше! — льда…
Прошу простить за утружденье
Вниманья эрой вырожденья, —
Не все в ней, мнится мне, мертво:
Искусства явно торжество,
И этого вполне довольно,
Дабы с отрадой помянуть
Свершенный нами с вами путь,
А если спутал я невольно
Событий ход, виднее вам:
Мой справочник в глуши — я сам!
Легко судить о человеке,
Но быть им, право, тяжело…
Освободим же от опеки
Нам ближнего свое чело:
Никто друг другу не подсуден,
По меньшей мере, безрассуден
Иной к живущему подход.
Пусть он живет за годом год,
Как указуют грудь и разум,
Как может жить и хочет он:
Ведь чувство — лучший камертон.
Поверим же глазам и фразам,
И настроеньям, и всему,
Что жизнь его дает ему…
…Приехав в город, Lugne рыдала
Неудержимо, как дитя,
Чем изумила генерала
И возмутила не шутя.
Он попытался знать причину,
Но, побоясь попасть в пучину
Несдержанности, отошел
В сторонку, холоден и зол.
Неделю просидела в спальне,
К себе впуская лишь Riene,
Потом утихла. Нити вен
Висковых сделались печальней,
И ранним утром в день восьмой
Вновь стала Lugne сама собой.
Наружной выдержки порою
Достаточно, чтоб в колею
Жизнь встала, и я сам, не скрою,
Тем способом чинить люблю
Прорехи собственных ненастий,
Рассудку подчиняя страсти.
Я мыслил в юности не так,
Затем, что был большой чудак.
Теперь же здесь, в стране нерусской,
И хорошенько постарев,
Давлю в себе и страсть, и гнев,
Вполне довольствуясь закуской,
Какую мне дает судьба:
Мудра эстонская изба!..
И пусть Фостирий — мудрый хандрик,
И пусть поэзия — в селе,
Lugne вечно грезит о Леандре,
Кто дал ей грезу на земле,
Кто встретился ей очень кстати
Там, на оранжевом закате,
На озере монастыря…
Свою судьбу благодаря
За встречу, чуждую измены
Телесной — дух ее без ков:
Он волен на века веков, —
Что очень важно для Елены,
Она не ищет новых встреч
С тем, кто сумел ее зажечь.
Наоборот, когда ей Кира
Дала намек на встречу с ним,
Не донося до рта пломбира,
Бровей движением одним,
Соединивши брови туго,
Ее сконфузила подруга.
И часто говоря о нем
С неугашаемым огнем,
О встречах каждый день молчали
И ждали писем от него.
Уж приближалось Рождество,
Уже зима была в начале,
И хоть была уже зима,
Он им ни одного письма…
Ежевечерне выезжая
В театры, в гости, на балы,
Неизменимо всем чужая
(Как эти глупы! как те злы!..),
Тая в душе любовь к прекрасным
Глазам, своей печалью ясным,
И от любви похорошев,
Хотя немного побледнев,
Она в лице своем являла
Вполне счастливую жену,
И даже зависть не одну
Будила в дамах, чем нимало
Не смущена, смущала тех,
Кому ее был внове смех…
— Как пел сегодня Баттистини!
Как соловьила Боронат! —
Взяв провансаля к осетрине
И мужу передав шпинат,
Сказала Lugne в очарованьи
И от любимого Масканьи,
И от полета рысака…
Муж ел, смотря чуть свысока,
Налив стаканчик Кантенака.
Окончен ужин. Муж к руке
Ее подходит. По щеке
Скользит губами Lugne. Однако
Она к себе. Пред ней трюмо.
Стол в зеркале. На нем — письмо.
Часть III