Нина Гаген-Торн - Memoria
— Где мои, где?
Староста здесь должна наводить порядок.
— Спокойно, спокойно, девчата! Все успеете!
К нам перевели из соседнего барака новую ночную дневальную. Она стоит, поджимая губы:
— Очень вы их набаловали, это не у мамы на печке! Требования какие — обязательно просуши, подай!
— Пойдить, пани, за зону в мокром, спробуйте! — сердито говорит какая-то, выбегая из барака.
— Я ту работу выполняю, которая мне поручена, — отвечает новая дневальная и ворчит: — Терпеть не могу этих западничек! Настоящий антисоветский элемент: националистки буржуазного толка.
Э-ге, думаю я, пожалуй, ее к нам поставили недаром… Посмотрим!
Смотреть пришлось недолго. Дня через три меня после утреннего развода вызвали:
— К начальнику режима!
— Староста! — гаркнул он. — Где у вас люди?
— Ушли на работу.
— Так ли?
— В бараке, гражданин начальник, двое освобожденных по болезни и дневальные.
— А в карцере? Где у вас Ягодкина?
— Нет ее в бараке.
— А ночь где была?
— Когда мы с ночной дневальной обходили вечером барак, были все на своих местах.
— Во льдах была Ягодкина, а не на месте! В мужской зоне поймали! За 4 месяца от вас ни одного рапорта не поступило. Спрашивал, отвечаете: в бараке все благополучно. Мне известно, что творится в бараке: летом женихи с мужской зоны приходили, теперь невеста туда пошла. К черту такую старосту! С работы снимаю, три дня карцера.
Я могла возразить, что за ночь староста не отвечает, но он и сам это знал. Дело было не в этом, а в том, что не было ни одного донесения ему из барака. Что же, видимо, именно этого ждут от старосты. Молчу.
— Можете идти в барак.
Ночная дневальная ждала меня, не пряча возбужденной улыбки: что скажу? Но я молча прошла к своим нарам. Позвала:
— Пани Бут! — Сказала тихо: — Сейчас за мной придут, возьмут в карцер. Скажите девчатам, чтобы были осторожнее, не болтали лишнего при новой дневальной — стучит! И, видимо, встанет на мое место.
Пани Бут испуганно перекрестилась.
— Тише, вон надзиратель за мной.
Надзиратель вошел и крикнул:
— Гаген-Торн! А ну давай, пойдем! Бушлат не надевай!
Карцер — подслеповатый бревенчатый сруб в конце зоны. Вроде деревенской бани. Только чрево бани занято печью, а в карцере печи нет. Отепляется дыханием сидящих. Когда меня ввели, сидели шестеро. На нарах смутно различались фигуры с поджатыми ногами.
— А-а! — лихо закричали девушки. — Еще одна, теплее спать будет.
— Привет! Из каких бараков, девчата?
— Со швейного, за невыполнение нормы. Да мы уж завтра выходим.
— Здравствуйте, пани староста! Где я, там и вы, — нахально сказал голос Ягодкиной.
Но на нее цыкнули:
— Тебе за дело, а ей за что? На сколько вас?
— На три дня.
— Сегодня тепло спать будем, нам и бушлаты оставили, а завтра, если новых не приведут, померзнете…
Сидим день во тьме. Загремел засов, с фонарем вошла поверка, пересчитали и снова закрыли.
После поверки мы расстелили на нарах два бушлата и улеглись, впритык. Лежать можно только на боку, переворачиваться по команде.
Радовались:
— Ишь, как греем друг дружку! Тепло! На покрышку еще два бушлата и телогрейки.
Смеялись: когда только пять было, мерзли, а сейчас хорошо.
— Рассказывайте кто-нибудь роман, пока не заснем.
На другой день швейниц выпустили, мы остались вдвоем с Ягодкиной. Одну телогрейку подстелили, другой укрылись, плотно прижавшись друг к другу. Телогреек хватило до пояса, ниже согревали голые нары живым теплом. Так лежали две ночи и день между ними. Старались впасть в полусон.
На третьи сутки, когда внесли хлеб и кипяток, у меня сон уже переходил в бред.
— Паразиты! — крикнул голос Ягодкиной. — Умрет тут! Несите в больницу.
В дверях потоптались, ушли… Опять щелкнула дверь. Охватил свежий воздух.
— Выходи!
— Говорю, давайте носилки, — крикнул кто-то.
Меня потащили к носилкам.
— Прикрыть бы чем, ведь в одном платье.
Еще один бушлат лег на меня. Глаза не открывались. Носилки мерно покачивались. Гукали шаги по застывшей земле.
— Снег пошел, теплее стало. Не замерзнем, легче нести, раздевшись. — Они шли почти бегом. Падали на лицо снежинки.
Внесли прямо в палату.
— Подождите, надо обмыть, — сказала пани Марта, полячка из Варшавы, работавшая медсестрой, — в карцере грязь.
— Где же мыть, не в баню же нести? Руки вымойте да смените белье.
Носилки поставили.
— Трошки подняться можете, пани староста?
Я узнала, с трудом открыв глаза, — это девчата из моего барака несли.
— Обопритесь на плечи нам.
Стиснув зубы, чтобы не стонать, ухватилась руками, переползла на койку. В пояснице — как нож. Осторожно снимали одежду. Пани Марта стояла с больничной рубахой. Надевали ее. Со стоном валюсь на подушку.
Пани Марта наклоняется. На худом лице большие темные глаза, в них тоска и страдание. За меня? За себя? За всех. Она оправляет одеяло.
— У нее в бараке своя подушка, пуховая, мы принесем.
— Не разрешают свою, — робко говорит пани Марта.
— Под головой оставим больничную, свою под спину, там Слоев не увидит.
От холодных простынь начинает знобить, но телу приятно освободиться от одежды, от аммиачных запахов, лежать на шуршащем стружками, покрытом чистой простыней тюфяке.
Руки мне моют теплой водой, влажным и теплым полотенцем обтирают лицо. Приподнимая, кладут под хребет подушку. Свои — стараются… Забываюсь…
Утром осматривает врач. Молчит: заключенным не полагается знать, чем больна, да и не все ли равно мне?
Мне покойно, я сплю… Дней не считаю. Очнешься: ночь.
В застывшем окне луна.
На полу ее след голубой.
Знаешь, я сильно больна.
Подойди, наклонись надо мной…
И покажется мне тогда.
Припадая к твоим рукам.
Что блестит голубая вода,
Я плыву по большим волнам…
Хороши как у берега скалы,
Бьется, бьется в них синий прибой.
Золотою ладьею малой
Солнце плавает над головой.
Солнце ли это в зное?
Почему же их два?
Это глаза твои надо мною…
Слышу твои слова…
Ты пришел? Ты?..
В болезни всегда приходит потерянный и любимый… В болезни спадает броня, которая защищает душу в лагерях. Она тянется к дому, к родному… Ласковые руки прошлого гладят горячий лоб. Все спит. Квадраты луны на полу. Теплое дыхание печи. Прошлое — я вижу тебя. Мама, мама, где дети?
Дети мои выросли уже давно. Но детей в лагерях все видят маленькими. Я спрашивала многих женщин: как они видят детей во сне? И всегда отвечали — маленькими.
Сны в лагерях кажутся реальнее, чем дневная жизнь: они разумнее дневного бытия, им можно найти объяснение. В больнице особенно много говорят о снах…
Проходит какое-то время. Температура упала. Я живу не только своими снами, слушаю и чужие. Вижу жизнь палаты.
Утро. Горит одинокая лампочка. Совсем темно, но уже разнесли пайки серого хлеба и спичечные коробки с сахарным песком. Дежурная сестра ставит градусники. Слышно — в лагере бьют развод на работу. Скоро придет толстая врачиха, Софья Сергеевна. Она тоже заключенная, но она — гад. Конечно, от нее можно не очень прятать недозволенные вещи, вроде своей подушки, но доверять ей нельзя.
Ее следует угостить. Она облизнет толстые губы, с удовольствием жуя кусок колбасы.
— Давно получила посылку?
— Еще прошлый месяц, Софья Сергеевна.
Вздохнет:
— Я совсем не получаю, не от кого, — и унесет с собой, к чаю, печенье, обернется: — В тумбочке-то не держите, знаете — Слоев может зайти… непорядок…
Слоев — вольный врач, начальник больницы. Два раза в неделю, перед его обходом, все убирают, моют, тщательно прячут недозволенное.
Он, в крахмальном халате нараспашку поверх офицерской формы, в блестящих сапогах, в запахе одеколона, обходит палаты. От черных хмурых глаз поеживаются больные, санитарки, сестры, Софья Сергеевна: он всем дает чувствовать неограниченность своей власти.
Но я видела, как поежился Слоев. Назначили к нему на прием, перед выпиской. Он вел амбулаторный прием, гинекологический и терапевтический. В коридоре очередь. В кабинет, за перегородку, впускают по трое. Вошли. Передо мной молодая белокурая украинка, Марийка. Жалуется:
— Не можу поднять тяжелого. Сразу краски идут, постоянно.
Он хмурится строго, осматривает.
— Давно кровотечения?
— Месяц идут.
— А когда болеть начала?