Виктор Широков - Иглы мглы
Б. П.
Когда начальных строчек тьма
меня с ума сводила,
какая ниточка впотьмах
ко свету выводила?
Когда с прожорливостью крыс
поэзии грыз оксфорд,
угадывался темный смысл
в параде парадоксов.
И обещалось в той горсти
(как зритель — в кинокадре),
что ожидание гостит,
хоть не указан адрес.
Вот с самой легкой той руки
и приходил к моменту,
когда величие строки
наглядней монумента.
Благословляю первый шаг
и тот надрывный дых,
с каким нашла моя душа
учителей своих!
Андрею Вознесенскому
Ах, как нужен нам пророк!
Маг. Советчик. Ясновидец.
Мысли, как соленья, впрок
в мозг-чуланчик становитесь.
Жить без новостей голо.
В чтении души не чаем.
Зрю в "Вечерке" уголок
"Спрашивай — отвечаем".
ВОПРОС: "Золотое кольцо лежало
рядом с ртутью и побелело.
Что можно сделать, чтобы извлечь ртуть?"
Столь истошно в телефон
женщина вопит в отчаянии;
аппетит пропал и сон;
блекнет золото венчальное.
Исповедовает кредо:
есть лосьоны, пудры, кремы,
ванны хвойные для тела,
а колечко побелело.
Есть театры, церкви, цирки
для души в бессонном цикле,
возрожденью нет предела,
а колечко побелело.
Речка, что ли, обмелела?
Тихо воют этажи:
"Где ХИМЧИСТКА, подскажи?"
Глазки бегали, как ртуть:
"Вам ОТДЕЛЬНО завернуть?"
Глазки щурились келейно.
Растекались по коленкам.
Глазки мерили хитро:
"Вам вино или ситро?"
Этот блеск и этот лоск
обволакивают мозг;
обмякают влажно губы;
золото идет на убыль…
ОТВЕТ: "Любую золотую вещь необходимо оберегать от соприкосновения с ртутью, ибо золото белеет и теряет свои качества. Восстановить первоначальный вид золота, видимо, невозможно".
У досужих горожан
тьма вопросов, а ответы
могут их опережать,
если в срок читать газеты.
Порой, ожесточась, со скуки,
сначала вроде бы легко
дыханьем греть чужие руки,
в мечтах от дома далеко.
Приятна теплота объятья.
Волнует радужная новь.
Но шелест губ и шорох платья
лишь имитируют любовь!
И не заметишь, как мельчаешь;
как окружит одно и то ж:
ложь в каждом слове, ложь в молчанье,
в поглаживанье тоже ложь…
Едва ль для настоящей страсти
друзья случайные годны.
Старательные, как гимнасты.
Как манекены, холодны.
И только дрожь замолкнет в теле,
заметишь, тяжело дыша,
что оба — словно опустели:
кровь отошла, ушла душа…
И, тяготясь уже друг другом,
проститесь, позабыв тотчас
чужое имя, голос, руки
и — не заметив цвета глаз.
Е. Е.
Обидели. Беспомощно и горько:
мир перекошен, вывернут, разбит;
и сердце стало апельсинной долькой,
которую жует беззубый быт!
О, Господи! Зачем бывает разум
дан гнусной твари с языком змеи?
А веруешь, что песенные фразы
хранят в охрипшем горле соловьи.
И все-таки возмездье настигает,
над всем в природе правый суд вершит
и песня соловьиная летает,
и вечно ползает змеиный шип!
Был этот день тревожно мглист,
чего-то ожидая.
Гремел по тротуарам лист,
с деревьев упадая.
Так оглушительно гремел,
подобно жесткой жести,
что я лицом бледнел, как мел,
и ждал печальной вести.
И думал, что зимы приход
(колючей белой смерти)
в лед эти клены закует,
завертит в снежном смерче.
Невыносимо было жаль
молящих веток хилость;
и в душу светлая печаль,
как птица, поселилась.
Молчала площадь, как вдова;
и, словно бы из воска,
нагие стыли дерева,
беленые известкой.
Кто кисти в известь окунал,
плеща густую сырость,
чтоб, как к оглохшим окуням,
мы к кленам относились?!
Кто черствым сердцем не жалел,
дотронуться решаясь,
чтоб мертвый воздух тяжелел,
в кристаллы превращаясь?!
Еще гремел кленовый лист,
еще я шел куда-то;
и ветер-виолончелист
заканчивал сонату.
Как мухи белые, слепя,
возникли ниоткуда;
и это было — как судьба
и продолженье чуда.
Мертвым соком брызни,
папоротника твердь.
В этой страшной жизни
нужно умереть,
чтоб тебя читали,
чтоб тобой зажглись,
чтоб, шутя, листали
твою жизнь…
Тиха на даче жизнь. Безделье. Пустота.
Огромный день легко уходит в мирозданье.
Напудренных берез святая красота
стоит особняком, не требуя названья.
Кудрявый черный пес, свернувшийся клубком,
в облезлом кресле спит и в пышный ус не дует.
Жизнь кажется сплошным раскрашенным лубком,
и старый шулер-смерть здесь карты не тасует.
Ни звука скорбных труб, хоть кладбище — подать
рукою… Старики здесь ходят за грибами.
Разлита в воздухе, как масло, благодать;
и можно ощущать ее легко губами.
Лишь крашеный забор, зеленый, как листва,
напоминает нам о бренности унылой;
а свежих планок строй, как белая плотва,
набившаяся в сеть и стянутая силой.
Тиха на даче жизнь. Лишь ночью мотыльки
стремглав летят на свет и как собаки лают
на бьющий в тело жар, природе вопреки,
и только утром вновь до ночи засыпают.
Я дачный день тяну, как бредень по воде.
То ем, то сплю, то в лес хожу гулять с собакой.
Но в сне или в еде, повсюду и везде
я чувствую себя отловленной салакой.
Лишь только ночь придет, как бодрый, словно крот,
ворочаю пласты бессонницы огромной;
и черный небосвод, ссутулясь у ворот,
высматривает свет в одной из наших комнат.
Я тенью в потолок натружено упрусь,
полночи проведу над строками поэта.
За каждым словом — Русь; и сладостен союз
бумаги и пера, единство тьмы и света.
Тиха на даче жизнь. Нет никаких преград
раздумьям. И строка как шелковая вьется.
И даже дождь с утра, что льет как из ведра,
и тот благословен и дачею зовется.
Я вырос не в тиши и парковых аллей
не видывал в глаза забористым подростком.
И потому вдвойне мне наблюдать милей,
как дочь моя идет к крыльцу по шатким доскам.
У ней — своя стезя. Ей запрещать нельзя
подружек хоровод и синий телевизор.
А дачные друзья — удачные друзья;
и нечего ворчать над ними, как провизор.
Отмеривать ли жизнь, как капли натощак,
елозя по земле пипеткой рыжих сосен
или носить ведром, чтоб полдень не зачах,
и не был жар души, как небеса, несносен.
Тиха на даче жизнь. Я выбрал наугад
одну из тех потерь, что насмерть укатает.
И розовая дверь одной из автострад
в больничный коридор бесплатно доставляет.
Там спит моя жена и мой младенец спит.
И спят они всю ночь с открытыми глазами.
Там стол стоит накрыт. На нем в стаканах спирт.
И пью я этот спирт бессонными часами.
И снова бью стекло в замызганном кафе,
и снова хлещет кровь из ровного пореза.
И совесть, как палач, на ауто-да-фе
ведет, пока жива, до полного пареза.
Тиха на даче жизнь. И привидений рой
не виден за окном, хоть кладбище под боком.
Мать, отчим и отец, умерший брат с сестрой
не могут заглянуть сегодня ненароком.
Пишу и весь дрожу, заслышав странный звук.
В щель хилого окна течет нездешний холод.
Светает. Плеск листвы напомнил море вдруг.
Я под Одессой вновь, с женой и снова молод.
О, если бы я знал тщету прошедших лет
и если бы я мог предугадать заране,
где истин низких тьма, а где блаженства свет,
неужто б и тогда я не скорбел о ране?.
Тиха на даче жизнь. В балладе Пастернак
рассказывал, как взят был в ад, где все в комплоте.
Я в комнате один. И это тоже знак,
как слезный дождь во мгле, что есть мученья плоти.
Давно со стула встал и отошел к стене.
Дрожит рука, пиша взъерошенные буквы.
Тиха на даче жизнь. И это не по мне,
как суп из воронья или бифштекс из брюквы.
Я в комнату к жене и к дочери пойду.
Назойливо жужжит соседский холодильник.
Я жить еще хочу, к нелепому стыду,
и жизнь свою сменять, как сломанный будильник.
Я доплатить готов… Но — кровью сыновей?
Но — близких и родных мученьями — что гаже?
Что современнее? Что проще и модней:
доспехи дьявола или халат из саржи?
Тиха на даче жизнь. И дождик за окном
то остановится, то снова вспять несется.
Стоит на месте дом; кровь ходит ходуном;
и шелковой строки удавка не порвется.
Собаки круглый глаз следит исподтишка.
Мне кажется, белок надглазья окровавлен.
И каждая строка как следствие грешка
гнетет меня и вновь развертывает травлю.
Немолчный разговор деревьев за окном.
Дождинок и листвы сплошные пересуды.
Готов я даже днем сейчас сидеть с огнем.
Ребенок и отец — не разобщить сосуды.
Тиха на даче жизнь. Но жить исподтишка
не сможешь, если сам не вурдалак полночный.
Легко, наверно, впрок сложить два-три стишка,
но трудная стерня — работать внеурочно.
Я перевел уже сегодня двести строк,
стихотворений шесть чувашского поэта.
Не выполнен урок, не подведен итог
страданиям моим, и вот пишу про это.
Тиха на даче жизнь. Мои соседи спят.
Спит и жена, и дочь. Спит чутким сном собака.
Затихло все вокруг. Уже не шелестят
березы и дубы… Спокойно все… Однако…
Готов я повторить строку про благодать.
Тиха на даче жизнь. Как шелковая, вьется.
Я выбрал наугад, чье имя целовать.
Но как мне быть, когда никак он не зовется?
Кудрявый черный пес, свернувшийся клубком,
он тоже спит всю ночь с открытыми глазами.
Поймет ли он меня, вздохнет ли он тайком,
сочтет ли тоже дождь всемирными слезами?
В балладе Пастернак рассказывал, как взят
был в ад; он видел сон… Бессонница страшнее:
все видишь наяву и не свернешь назад.
Тиха на даче жизнь. Не может быть тошнее.
Безделье. Пустота. Огромный день легко
умчался в никуда. И длится прозябанье.
И мертвенных берез ночное молоко
второй накаплет путь, не требуя названья.
Я выбрал крестный путь. Не два, не три стишка
я сочинил впотьмах под шум воды проточной.
Тиха на даче жизнь. Но жить исподтишка
не буду никогда и здесь поставлю точку.
Мне — 30 лет.
Родился в победоносном 1945,
ни разу в жизни не видел
родного (живого) отца
и до 25 — не подозревал
об его существовании.
Лгу
Иногда бывали предчувствия.
Закончил среднюю школу,
медицинский институт,
половину спецординатуры,
служил врачом в/ч 75624,
был глазным хирургом
и писал ночами стихи.
Сколько их рождалось
и умирало в сознании — не исчислить;
на бумагу занесены несомненно худшие;
чаще рифмовал на ходу,
без клочка бумаги и огрызка карандаша под рукой.
Я жил в Перми, Тбилиси и Москве;
женат с 22 лет, счастлив в браке;
дочь — ровесница моего заочного
литературного образования
появилась на свет ровно через 3 месяца
после моего очередного дня рождения.
Не знаю, совпадают ли наши группы крови,
как идентично это мистическое число 19;
но мне хотелось, чтобы совпали
наши духовные группы
и я смог бы передать ей со временем
хотя бы частицу так называемого
"жизненного опыта".
Некоторым друзьям я казался воплощением
честолюбивого Трудолюбия и Разума;
себе же представляюсь лентяем и недотепой.
Люблю книги,
хотя с каждым годом читаю все меньше;
глубже ли — другой вопрос,
на который трудно ответить.
Люблю жену, дочь,
покойную бабку Василису Матвеевну;
несколько отчужденно люблю мать;
чту и жалею отца,
которого и сейчас (про себя)
не могу называть отчимом.
Не мыслю себя вне литературы
(стихи, переводы, рецензии),
хотя если что и удалось в этой жизни
это исцеление от физической слепоты
200 больных катарактой,
когда занимался хирургией.
Вряд ли помогу кому-то прозреть духовно.
Помню и повторяю: "Врачу, исцелися сам!"
Надеюсь прожить долго и счастливо
(т. е. испытав в полной мере
душевную и жизненную чересполосицу,
которая столь необходима
для полнокровного творчества,
но труднопереносима каждым из нас).
Обретал и терял друзей;
лучший друг — Анна,
мое живое ненаписанное стихотворение,
мое сердце, моя совесть…
каждодневно учусь у нее
бескорыстию и терпению,
честности и справедливости…
Я вроде ничего не написал о своей эпохе,
модах нашего времени
(макси или мини, "дудочки" или клеш);
соседях по коммунальной квартире,
мечтах и разочарованиях, весе и росте,
форме ушей, очках и ботинках,
любимой "полевой" сумке
и содержимом карманов;
но мои современники без труда
дорисуют в своем воображении
портрет обычного человека
2-й половины ХХ века
и подивятся, насколько он неотличим
от них самих.
Всякие несхожести и несообразности
будут отметены;
другими будут цифры, имена и факты;
останется нетленной
голая человеческая суть,
которую и призван выразить автопортрет.
Из книги "ВЕРЕТЕНО СУДЬБЫ"