Лидия Алексеева - Горькое счастье: Собрание сочинений
СТЕФАН ГЕОРГЕ
У вдохновенья нашего нет больше сил
на десять строф, горящих не слабея, —
я изваял лишь три, но их огонь пронзил
до сердца дуб, и блеском пальмы веет;
он голубой лозой ликует, смерть поправ,
и мыслью светлой и надменной стынет.
И, выжата из всех крылатых горных трав
и взломана в глубинах скал пустыни,
слетает линия на дымный снег страницы —
и стройным песнопением струится.
ДВА РАССТОЯНЬЯ
Так долго пил мой взгляд и стих
в молчаньи горечи прекрасной
линейность узких рук твоих
и гордый холод их окраски.
Два расстоянья, две судьбы,
как рифмой, сблизились крылами –
и я о холоде забыл,
не знаю, как явился пламень,
что ограждает наш союз
и, не тускнея в стуже утра,
рук наших радостную грусть
сплетет беспамятно и мудро.
ГОРНЫЙ ВЯЗ
И вечер настал. На колени склонились кусты,
надвинулись тучи и черные ветры подули,
тебя заслоняя, — и вот я не вижу, где ты,
страна моя, страх мой, тоска, моя Ultima Thule.
Меня покидаешь? И я различаю едва
и глаз твоих бледность, цветущих картофельным полем,
и косы льняные, и облика льдистый овал,
и поступь босую сомненья, безмолвия, боли.
Помедлишь еще? Мое горло стянула тесьма
согбенного месяца, душит бессонницей длинной.
Кто друг мой последний? Не ель, что надменно нема,
не робость берез и не скорбная горечь осины.
То дерево помнишь, о Муза, — я был еще юн,
и в юность мою оно подняло смелые ветви.
Литавры цезуры, стремительной рифмы гарпун
пусть ловят его тишину в пятистопные сети.
Горящею глыбой февральского солнца растет
огромная крона твоя в отпылавшем закате, —
и мой амфибрахий напрасно к виденью простер
крылатые руны и строф нераскрытых объятья.
Тобой обожженный — я пепел сжимаю, скорбя.
Рука твоя тускло протянута мне из тумана.
Мой вечер настал. И я больше не встречу тебя,
утерянной верности дерево, Ulmus Montana.
ДУША ФОРМЫ
Ты в арке сочетал строй истины и меры,
высокий свод стиха симметрией связал,
и в ночь отчаянья одним усильем веры
ты нежность властвовать призвал.
Что в ней? Зов странствия, что в юности любимый
певец своей Литвы, Мицкевич отдал нам?
Шекспировский сонет, как жар, в душе таимый,
иль Пушкина полдневный ямб?
Иль тайна Рильке в ней, которую ревниво
элегии хранят в сияньи строгих строф ?
Ночь Элиота в ней? Иль Данта luce viva?
Иль сумрак Донна странных снов?
Быть может, нежность — ритм, пульсация живая
цезуры, слога звон и образа расцвет?
Движение строки, которая скрывает
в себе уснувший самоцвет?
Пегаса вывел ты, и, окрыленный снова,
в короне гордой он и с надписью резной:
«Служу тому, чей стих таит в металле слова
дыханье ягоды лесной».
Всё прах, Учитель мой, — всё тлен. И в нем застынут
легчайшей мысли взлет и чувства глубина.
Пространство только есть и время, что не минут.
И форма сущего одна.
СЕНТЯБРЬ
Что в крови неодолимо пело —
отошло, меня освободив, —
вереска цветы, и лес замшелый,
и реки пылающий извив.
Вы, глаза, что всё простить умеют,
ты, волос тяжелая волна, —
я покинул вас. Виной моею
звонкость чувств моих заглушена.
Я, стихи последние читая,
снов весенних не зову назад:
их земное время, пролетая,
утопило, как слепых котят.
Теплый ветер сушит все желанья,
и покой приходит им взамен.
Ночь, быть может, вольное сиянье,
берег света, а не темный плен?
Мой сентябрь — он солнечная вечность,
он исполнен чистой тишины,
в ней впервые радостною встречей
жизнь со смертью соединены.
Это – от себя освобожденье,
это – в безымянной тишине
дух неповторимого мгновенья
руку робкую простер ко мне.
ТИГР. Гравюра Эдуарда Вийральта
Париж. Зверинец. Толпы проходящих
зевак напрасно льнут ко мне, крича:
сейчас я мчусь по сундарбанской чаще,
реву в яванских пальмовых ночах.
И от Транскаспия и до Кореи,
до жаркой Бирмы — всё моя страна:
бамбука заросли, где солнце реет,
подруги-реки, темные до дна.
А отдых мой — руины капищ Брамы,
испепеленный временем дворец, —
я там лежу, надменный и упрямый,
как сфинкс, и воин, и верховный жрец.
Чем можешь, нищий, клича, поделиться?
Твой мелок ум, бренчащий в пустоте, —
я ж королем останусь и в темнице,
я буду презирать тебя, рантье.
Довольно было у тебя игрушек —
в тюрьме Уайльд, Ван Гог угас в бреду,
в безумии. Ты всякий гений душишь,
и для тебя я с места не сойду.
Но вот идет один — и невозможно
тебе понять, чем он неповторим:
он для меня единственный художник,
я сам пойду и лягу перед ним.
Вольтера губы, волосы живые
горят неувядаемым костром, —
взгляд углубленный, видящий впервые,
по-новому — что для тебя старо.
Раскрыл альбом. Я чувствую недаром,
инерции листа не одолев, —
он — как прыжок в виденьях ягуара,
удар когтей и крови ждущий гнев.
Инерцией разбужен самый верный
инстинкт во мне — и вот ему служу
как дружбе духа, я, высокомерный,
один лишь взгляд — послушно я ложусь.
Я — радость формы. Яростный и стройный.
Мной любовались кисти всех земель.
Я всех времен моделью был достойной, —
но для тебя я больше, чем модель.
Твой брат, я скован прутьями стальными,
ты — Монпарнаса клеткой ледяной,
здесь «Фелис Тигрис», там иное имя —
там «Вийральт», но — в темнице мы одной.
Приди! Мы вместе убежим отсюда,
Европы сердце меркнет навсегда.
Моя ж страна сияет блеском чуда,
пред ней Париж — как темная звезда.
И через Ганг перенесет вслепую
тебя моя акулья быстрота,
они мои: здесь Суматра и Лую,
там — Грузия, Аравия, Алтай.
Мое оплечье крепостью сравнится
с устоем гор. Недаром запрягал
меня в бессмертном Риме в колесницу
сам император Гелиогабал.
Гравер эстонский, позабудь о плене,
садись мне на спину, без страха правь, —
мы победим, сыны страны видений,
легенду нашу обращая в явь.
КЛЕНЫ
День святого Луки. И волчицею рыжая осень
по опушке летит. Но безмолвно ее торжество.
Вдруг сорвался полет. Кто сомненье в летящую бросил?
Смято пламя ее и осыпалось блеклой листвой.
И пожару конец. Не надейся на блеск обновлений.
Час надломленный сер, и просторов погасли огни.
В ржавом чаде долин повалился закат на колени.
Серой нежности цвет нас невидимо соединил.
И пожару конец. Но в ликующем зареве кленов
столько жадных лучей в предвечерний сливаются свет,
так сиянье светло, что и в мудрых стихах, и в ученых —
перебой, перехват, распылившейся линии след.
Крепкой охры поток, красно-бурою сетью повитый,
смугло-алая ткань, музыкальный ветвей перебор,
танец пьяных огней — это эхо космических ритмов,
зов, кипенье, порыв, и безумье, и боль, и отпор.
И твоя тишина — это ласка, что медлит несмело,
пусть она обожжет, как дыханье расплавленной тьмы,
наш союз чистоты, и покоя, и радости белой,
наших кленов закат и рассвет нашей нежной зимы.
СКИРИТИС