Мария Рыбакова - Гнедич
а столичный город такой большой —
но людей никого,
так что находят сомнения,
существуешь ли ты на самом деле,
если никто тебе не кричит: погоди, барчонок,
если никто не вспоминает
твоих покойных родителей.
За селом сразу шли овраги
и в оврагах был лес,
но когда-то там были другие села,
старые стены и пепелища.
Один раз мальцы нашли череп,
и каждый раз, когда он смотрел на усадьбу,
ему тоже виделись руины,
и невидимый голос говорил: все сгорит, —
но он отмахивался.
На прогалине было маленькое кладбище собак,
где покойная барыня хоронила своих любимцев
с французскими именами, и куда старуха
из крайнего дома в селе приходила пасти козу.
У старухи были голубые глаза,
которые почему-то не выцвели,
хотя она все время жаловалась, что муж умер,
а сын знай только пьет,
и закидывала за плечи седые густые косы.
Когда ему было девять лет, сын звонаря,
того же возраста, что и он,
прыгнул с колокольни,
оттого что отец его бил
или черти замучили по ночам, —
потому что они как пристанут к кому-то,
так и пойдут являться.
Гнедич его почти не помнит.
Мальчик с большой головой,
слишком тяжелой для тощего тела,
но год за годом Гнедич с ним спорил,
как будто отстаивая свое решение
не подняться по той же лестнице
на ту же высоту и не ринуться вниз,
он говорил: вот, меня отдали в семинарию,
я учу языки, на которых
говорили древние люди, —
разве это не интересно?
Я тяжело болел, но я выжил,
а еще мы с ребятами колядовали,
нам дали много сластей и целого гуся,
а еще, смотри, я начал вирши писать.
Потом говорил: вот я еду в Москву,
в университетский благородный пансион,
потом в Петербурге, смотри,
какое я занимаю положение:
меня приглашают в салоны, где мы говорим
об изящных искусствах,
и барышни играют на фортепианах,
и мужчины обсуждают политику,
мы курим сигары,
мы знаем все, что происходит в Париже,
все, что происходит в Лондоне,
скоро я познакомлюсь
с Государем Императором,
он благосклонно относится к переводу,
и не исключено, что я, может быть,
даже обзаведусь семьей,
хотя об этом еще рановато думать, —
и добавляет: смотри, как прекрасен рассвет —
красное небо над каменным Петербургом,
подобная складкам одежды рябь на Неве,
вода, так сказать, отражает румянец неба.
Если б ты мог ощутить,
как прозрачен воздух,
и даже это окно,
сквозь которое я смотрю на улицу,
прекрасно тем, что действительно существует
(в отличие от тебя, бесплотного).
Но в глубине души,
особенно по ночам,
Гнедич боится,
что когда придет его час
и сын звонаря, все еще девятилетний,
встретит его у порога в царство Аида,
в котором он давно уже пребывает,
и спросит: ну что, оно того стоило? —
с насмешкой в голосе
или действительно с любопытством —
Гнедич не найдется что сказать,
но закроет лицо ладонью
и заплачет
призрачными слезами
из левого глаза.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
Журавли курлыкали и подпрыгивали друг перед другом —
это последнее, что он вспомнил, перед тем как заснуть;
но и во сне журавли еще появлялись и с криком
прядали с неба на землю, а он закрывался руками,
чтобы спрятать лицо от острых клювов.
Их пронзительный крик раздавался все громче и громче.
Он проснулся и понял что это стучат в дверь.
Кухарка говорила, придет новая девка убираться,
он сказал: я сам покажу, что и как,
не хочу, чтобы она спутала мои бумаги,
но пусть получше вытирает пыль.
Кухарка сказала: она придет.
Он надевает халат и завязывает шелковый платок вокруг шеи.
Служанка, кухарка, друг, придворная дама, одиночество,
одеться с иголочки, облачиться в доспехи, —
под покровом французской моды ему никто не страшен.
Он открывает дверь и видит белесое существо
непонятного возраста, которое поднимает на него глаза,
почти совершенно белые – чухонка, что ли, —
но быстро их опускает (как он похож на черта!)
и говорит, что она Елена, что ее прислала кухарка,
что просит прощение за опоздание:
веревка намокла и лодка никак не отвязывалась;
брат всегда вяжет такие узлы, что не развяжешь;
она ему говорила намедни, что идет к барину,
что без лодки ей никак, они ведь живут на острове,
потому опоздала; она божится, что лучше ее
никто в этом городе не убирается.
Он кивает и делает знак пальцами.
Она замолкает, входит, он показывает ей кабинет,
конторку, за которой пишет, стопку книг,
шкаф и еще один шкаф с запахом пыли,
оттоманку, и кресло, и маленький столик,
на котором лежит его трубка,
в смежной комнате – узкую постель холостяка,
в углу иконку
Богоматери с зажженной перед ней лампадой, —
и белесое существо кивает, перестает бояться,
потому что если у этого черта в конторке
приборы какие для чародейства,
то Богоматерь ее защитит, ведь образ ее не напрасен.
Какое белье тонкое и дорогое в этой постели
(она успевает заметить); а вот перина не взбита;
и окна такие большие, но мутные, – надо помыть,
а то свет почти совсем не проходит;
видно, он много свечей жжет, дорогих, восковых,
даже днем. Эти баре часто сидят по ночам
неизвестно зачем: один сам с собой сидит и сидит,
колдует небось, – а вообще, кто ж их разберет:
вроде иконы в доме, вроде все по-людски,
только зачем такие большие комнаты, если
они такие пустые – кресло там, оттоманка здесь,
конторка в углу – столько места ничем не заполнено.
Мог бы прикупить сундук какой,
шкафчик с резными створками,
а потолок какой высокий —
небось черт под ним летает.
(Она представляет и улыбается, но тут же
сгоняет улыбку с губ, чтобы он не подумал,
что она смеется над ним.)
Он говорит: приходить будешь в полдень,
потому что в это время я ухожу на службу
в Императорскую Публичную Библотеку.
Слова такие тяжелые, что она приседает и кланяется,
когда он их произносит.
Я хочу, чтобы в комнате не было ни пылинки,
ни паутинки по углам, – она кивает, —
и чтобы книжки оставались на том же месте
и на той же странице, чтобы бумаги не спутались.
Она кивает, и он, как ни силится, не замечает,
чтобы мысль промелькнула на этом бледном лице,
но наверно она поняла, – Елена,
что за имя для бедной служанки;
но, может быть, это знак,
что богам угодно дело его перевода!
Он прощается с ней, покидает дом,
идет вдоль набережной,
смотрит на рыбаков, – один поигрывает на дудке,
другой ему: перестань, всю рыбу распугаешь,
дворцы глядятся в воду, и Гнедичу кажется,
что вот-вот кто-то выйдет из их парадных дверей,
где сидят молчаливые львы, обращенные в камень,
и позовет рыбаков, чтобы те игрой на свирели
развлекали печальных бояр —
но он знает, что сказок
не бывает; или, по крайней мере,
где он появляется – там исчезают сказки.
В библиотеке его ждет письмо от Батюшкова.
Он начинает читать, прежде чем разбирать тома.
(От пыльных книг к пыльным книгам —
вот его траектория, и сам он прах,
и пыль, и слово, брошенное на ветер.)
Батюшков пишет: «Как жаль, что ты никогда
не бывал в Париже.
Множество маленьких улиц тебе бы понравилось —
все на размер человека в этом городе,
а собор какой – прямо темный лес,
и стоит на паучьих ногах.
Во дворце побывал, ходил даже в академию.
Жаль, что не видел Парни, – ты же знаешь,
он мой любимец;
помнишь, ты говорил, тебе приснился город,
где все уродливо: дома, одежда, песни,
колесницы, река, мещане, улицы —
все в каких-то острых углах, и все похоже
на пустыри, хотя люди там все еще водятся.
Ты рассказывал мне об этом за чашкой кофе,
не боясь показаться смешным
(ведь лишь старые бабки
поверяют друг другу сны и гадают о смысле),
ты говорил: а что если такой город есть или будет?
Признаться, ты меня напугал. Я долго думал
о такой возможности и пришел к выводу,
что, может быть, это тебе на минуту привиделся ад,
и что в аду наши души будет томить уродство,
потому что душа не лишена очей,
но ад лишен красоты;
что же касается обиталища человеков,
то клянусь тебе нашей дружбой, приятель Гнедко,
никогда не будут люди возводить дома,
как тебе приснилось,
похожие на коробки,
с которых сорвали оберточную бумагу;
душе нужна красота, она это чувствует,
она по ней тоскует в земной юдоли,
она вспоминает когда-то виденное на небесах,
как нас учит Платон,
поэтому она заставляет руки
возводить дворцы и храмы,
и даже в самой беднейшей хатке
заставляет красить наличники в цвет лазури.
Поэтому мы любим красавиц, и читаем Гомера,