Владимир Гандельсман - Новые рифмы (стихи)
жизнь - это Бог, в растительных сетях
запутавшийся, к смерти по пути),
перемноженье шестизначных гидр,
в уме, в своем уме, о, на открытом,
о, воздухе, о, лабиринты игр,
о, фонари Крестовского над Критом,
центральный парк, овчарки сильных лап
опаловые полукружья,
и небу над Невой преподнесенный залп
букета фейерверка из оружья,
паленым пороха пахнет хвостом,
все рыбаки всех корюшек, все лески,
дохнет вода газетой, под мостом
меняя шрифт и медля в тяжком блеске,
и вновь гигантские перенесут шаги
на острова колес прозрачных обозренья,
и вот на воинства бегущих крон мешки
набросит ночь, и сон-столпотворенье
завертит диски, и на них - циклопа о
горящем глазе - бросит фокусника детства,
гаси арены циркульной соседство
и на цепочку звук замкни: ЦПКиО.
23 июля 2001
Футбол
Комнаты координат протяженье.
Батарея зимой горяча.
Рябовато-голубое притяженье.
Справа по флангу идет Гарринча.
Наши микрофоны установлены.
Маракана, где ты, в Рио?
Спит отец в ковер лицом, и волны
времени его несут незримо.
Мяч выбрасывают из-за боковой.
Корнер. Почему ты корнер?
Бисер лиц трибуною-подковой
нависает. Шорох смерти сер.
Стадион-гнездо какое свили,
ухо шума! Вот они, стихи,
где на теплом счастьеце нас провели,
сладком звуке: метревели-месхи!
Но за это протяжение ни шагу.
Только здесь твой лексикон.
Так прислушивайся к шарку,
пробивай свободный, будь изыскан.
Кто по коридору ходит, щелком
зажигает электричество и вещи.
Весь живешь, не станешь целиком
тоже, и тогда слова ищи-свищи.
На одном финте, но от опеки
отрывается Гарринча к лицевой,
и подача на штрафную, мяч навеки
зависает - спит и видит - над травой.
27 сентября 2001
Гольдберг. Вариации
(Отпуск)
2.
Лимана срезанный лимон.
Зеленоватый блеск.
На грязях.
Евпаторийское (евреи, парит, сонно).
Всем животом налег на берег, вес к
песку и с легкою ленцой во фразах.
(А Фрида, Гольдберг,
Фрида в тех тенях,
за ставнями твоя сестра с кухаркой.
Час, каплющий с часов настенных,
как масло, медленный и жаркий.
Чад, шкварки).
Вдруг запоет из Кальмана - платочек
в четыре узелка на голове
"частица черта в нас",
примет проточных
мир, ящерица - чуть левей
фотомгновения - зажглась.
Пульсирующая на виске
извилистою жилкой мира
вот, Гольдберг, вот
на камне ящерица, высверк, брень пунктира.
Встал и спугнул, в полупеске
полуживот.
(А Любка, Гольдберг,
а кухарка Любка
смех однозуб,
плач - кулачок в глазу, о, Тот, Кто в хлюпко
ее придурковатую роль вверг,
Тот в нежности своей не скуп).
Разнообразье: что ни особь,
то - дивная! Он - с полотенцем полдня
через плечо - идет домой, он, - россыпь
теней листвы вбирая
и ватой сахарной рот полня,
в аллеях рая.
13 октября 2001
По пути на музыку
В раздрызганном снегу, темненье
часов пяти-шести, кирпичных пара
стен, струйка из подвала пара,
и сырость грубого коры растенья.
Сугробы полутающие дождь ест.
Плутающие люди, сгустки плоти.
Им страшно быть. Так ясность тождеств
внушает ужас числовой пехоте.
Плутающие люди. На задворках
за магазином - гибнущая тара,
и воздух весь в догадках дальнозорких,
и мучают "Бирюльки" Майкопара.
О чем твое несовершенство молит?
Никто начало жизни не поправит.
Но темнота - темнит. И воля - волит.
И явь себя в тождественности явит.
21 октября 2001
Романс
Ах, как уютно,
ах, как спиваться уютно.
Тихо спиваться, совсем без скандала.
Нет, не прилюдно,
нет, ни за что не прилюдно.
Истина, вот я! Что, милая, не ожидала?
Ах, покосится,
ах, этот мир покосится.
Что там синеет, окно наряжая?
Что-то из ситца,
что-то такое из ситца.
Небо - от Бога. Я вместе их воображаю.
Ах, как не жалко,
ах, как легко и не жалко!
В петельке дыма, как будто в петлице,
тает фиалка!
Благоухает фиалка.
Ах, закурив, улетаю к небеснейшей птице.
Оскар с Марселем,
Оскар летает с Марселем
там темнооким, в цилиндре и с тростью.
Тянет апрелем,
искренним тянет апрелем,
зеленоватой, едва завязавшейся гроздью.
Взоры возвысьте,
до небыванья возвысьте!
Легкие, мы забрели в эти выси
не из корысти,
как птичьи не из корысти
тельца пульсируют, птичьи, и рыбьи, и лисьи.
Ах, виноградник,
зрей, мой лиса-виноградник!
Ведь тяжелит только то, что порочно.
Огненный ратник,
целься в счастливого, ратник,
в легкого целься, без устали, ласково, точно.
12 декабря 2001
* * *
сестре
Мать жарит яичницу
на кухне. Подъем.
Лицо твое тычется
в подушку. Всплакнем.
Всплакнем, моя мамочка.
Зима и завод.
У жизни есть лямочка.
В семье есть урод.
То лампы неоновой
расплыв на снегу,
то шубы мутоновой
забыть не могу.
Фреза это вертится,
с тех пор и не сплю,
цеха это светятся,
с тех пор и люблю,
когда обесточено
и спяще жилье.
К чему приурочено
рожденье мое?
Всплакнем, моя мамочка.
В часах есть завод.
У щечки есть ямочка.
"На выход!", зовет.
Прижмись, что ли, к инею
на черном стекле.
Мать гнет свою линию,
покоясь в земле.
27 декабря 2001
* * *
Х. О.
С места не сойти,
стою на углу,
ничто плоти,
вижу розовую куклу,
это облако по
небу. А за ним
паровоз в депо
ходом задним.
Деревья в коре.
Ветви их.
Время - горе
изъятий тихих.
Слова развей.
Я не знал, что умру.
Теперь не знаю: разве
жил? Не верю.
И никак с места
не сойти, стою
и считаю до ста,
ничто простое.
8 марта 2002
Ходасевич
Пластинки шипящие грани,
прохлада простынки льняной.
Что счастье? Крюшон после бани,
малиновый и ледяной.
Которой еще там - концертной?
прохлады тебе пожелать?
Немного бы славы посмертной
при жизни - да и наплевать.
11 марта 2002
Из Набокова
В какой-нибудь (сказал бы: низкозадой,
но я ее не помню и анфас)
в какой-нибудь москве поэт досужий
заглядывает в книжицу мою.
Но жжется книжица, и каждой фразой
она ему выносит приговор:
"Ты хочешь, чтоб меня не знали люди
и внятный голос затерялся мой".
Да он и сам не в силах углубиться,
бедняга, в чтение, и закрывает книгу,
и зарывает в ящик - с глаз долой.
Годами он лепил свой хитрый образ,
выказывая небреженье к дару
поэта, но в нетрезвости являлась
гордыня. И тогда он бросил пить.
Осталась маска волевых страданий.
Идея скромности, семейной жизни,
благовоспитанный читатель ценит
доступное. Скажи: "Мой дар убог"
и ты, возможно, будешь возвеличен.
И впрямь: расчет поэта оправдался,
и он почтен в какой-нибудь москве.
Вот только что же делать с этой фразой,
с моей наклонной фразой, с перебоем
благословенным ритма, с этой лентой
столь мебиусной предложенья, что
не оторваться, и конца не видно
ей, потому что ей конца не видно,
она в его несчастной голове
промелькивает день и ночь, и следом
еще одна... Нет, говорит, довольно.
Когда-нибудь, когда ему помстится,
что он забыл их, - он присвоит все.
О, мой читатель промолчит, задобрен
воистину его убогим даром,
я тоже промолчу: мой труд прекрасный
сам за себя способен постоять.
Два-три штриха к портрету напоследок
воришки: перед сном снимая маску
и в зеркало уставившись в клозете,
подмигивая, прижимая палец
к губам, он говорит: "Тс-с-с! Пронесло".
Потом поэту снится в несказанной
москве, что он один на целом свете
владелец книжицы моей и должен
все время перепрятывать ее.
И как-то она падает, раскрывшись
на той странице, где отрывок этот
как раз заканчивается: "Разврат
нещедрости, - читает он, - и есть
единственный разврат, и вот он, милый".
20 марта 2002
На весах
А пока на весах я стою,
на клеенке белесой,
взвешиванье воспою,
гирьку противовеса,
капли влаги на стенах
склизких и вдалеке
карту мира в растленных
пятнах на потолке,
буду точен, как жизнь,
чтобы два в равновесье
белых клюва сошлись
на весах, - вот он, весь я,
воспою переход
в банное отделенье,
холод горько пахнет
и окна полыхнет воспаленье,
плавай, мыльница, там,
в море круглом,
а покуда к ноздрям
придымится всем углем
эпос трюмов, снастей,
парусины прогретой,
тросов, торсов, страстей,
тьмы запретной.
Поле дымное брани,