Пер Лагерквист - Улыбка вечности. Стихотворения, повести, роман
«Что глубже, чем пустота…»
Что глубже, чем пустота,
что сердце полнит сильней, чем опустошенность,
что душу переполняет вожделеньем того, чего нет,
хоть и сама она знает, что нет его.
Другие нашли у тебя покой,
другие сгорают в твоем огне,
отдыхают в пылающих дланях, —
но что их восторг
в сравненье с моей пустотой,
их пламенное единенье с тобой
в сравненье с моим сиротством.
«Не Бог возлюбил нас — мы сами его возлюбили…»
Не Бог возлюбил нас — мы сами его возлюбили
и простерлись перед ним, вожделея иного, превыше
нас самих,
как бывает в любви.
И вожделение делалось тем жарче, чем безответней,
отчаяние тем глубже, чем больше мы понимали —
Он нас оставил,
и никто нас не любит.
Что глубже, чем пустота, чем любовь без ответа.
УЛЫБКА ВЕЧНОСТИ
© Перевод. В. Мамонова
Однажды, где-то там, во тьме, где — они и сами не знали, сидели и разговаривали мертвые, коротая за разговором вечность.
Нет, сказал один из них, продолжая разговор, что тянулся с незапамятных времен, эти живые все же слишком самонадеянны. Воображают, что все только на них и держится. Развели там у себя внизу суету и думают, что живут. Выходя по утрам из дома, радуясь новому дню и утренней прохладе, они спешат по своим делам и таинственно переглядываются — мы-то с тобой живые, мы-то с тобой живем. И бегут по своим делам, добрым или дурным, громоздя их одно на другое, одно на другое, пока все это сооружение не рухнет, чтобы можно было начать громоздить заново. Самонадеянные, самодовольные ничтожества — иначе не назовешь. Он сидел, озабоченно уставясь прямо перед собой. Он был костляв, желчен, истощен.
Жизнь к настоящему времени насчитывает несколько миллиардов мертвых, продолжал он. Мы-то как раз и есть живые. Мы живем в тех, кто там, внизу. Живем неслышно. Ступаем бесшумно, разувшись, никто нас не слышит. Уж мы-то не шумим, не галдим, мы скромны и молчаливы. Это не мы гудим в паровозные гудки, отправляем поезда, трезвоним по телефонам. Но мы-то как раз и живем. Это не мы строим и сносим, строим и сносим. Не мы ощущаем, что вот настало утро, а вот наступил вечер. Но живем-то именно мы. Он тяжело перевел дух. Именно нам дано обо всем на свете думать, все помнить, ничего не забывать. Именно нам дано терзаться духовной жаждой, день за днем, год за годом, тысячелетие за тысячелетием.
Мгновения тишины — они принадлежат нам. Когда кто-то плачет — эти слезы принадлежат нам. Когда кто-то счастлив — радость принадлежит нам. В общем, когда происходит что-либо существенное — все это принадлежит нам. Истинно живо лишь то, что мертво.
Он прервал свой монолог и, закашлявшись, сплюнул. Вытирая рот, он что-то там буркнул, но что — никто не расслышал.
Не знаю все же, так ли уж вы правы, кротко и задумчиво возразил ему один из собеседников. Бог его ведает, так ли уж мы значительны.
Я не уверен, что живые вовсе ничего не значат. Если взглянуть на дело поглубже, они, я думаю, тоже кое-что значат. Правда, они самым бессовестным образом спекулируют на нас, пользуются тем, что мы сделали, очень уж при этом восхваляя самих себя. Однако они ведь тоже вносят какой-то вклад, и это малое в каждый данный момент очень даже важно, хотя потом и утрачивает во многом свою цену. Нет, я не могу все же согласиться, что они ничего не значат. Более того, я осмелюсь даже утверждать, что они-то именно и живут в отличие от нас, умерших.
Они долго сидели молча, думая каждый о своем.
Наконец костлявый снова заговорил. Подперев голову иссохшей рукой, уставясь во тьму (мы бы назвали это тьмой), он говорил:
Это было очень давно, но я помню, что жил я у моря. Мне думается, там я и родился и прожил всю свою жизнь. Но, возможно, меня привел туда случай, и позже я снова уехал. Теперь я уже не помню, да это и не суть важно. Как бы там ни было, я помню, что жил я у моря.
Я помню шуршание гальки в прозрачном прибое. Но прежде всего шторм, все заглушавший, ревущий шторм, и громоздящиеся над водой тучи. И я помню тишину, застывшую тишину, абсолютное молчание вокруг меня.
Море — вот единственно великое там, внизу. Это их вечность. Я жил у моря. У меня был дом прямо на берегу, с видом на морские просторы. На одном из окон стоял маленький, полузасохший комнатный цветок, который я вечно забывал поливать. Не знаю, почему я его запомнил, он не играл в моей жизни никакой роли, ведь я жил у моря, И все же я помню его совершенно отчетливо. Мне запомнилось, что когда я уже должен был умереть, он по-прежнему стоял там, и я еще подумал: если б мне не предстояло сейчас умереть, мне следовало бы встать и полить его. Я помню также, что, когда я лежал и смотрел на него, я думал: как странно, что он переживет меня. Бедняга. Меж тем он не играл в моей жизни никакой роли, ведь я жил у моря.
Я был весьма значительной фигурой. Насколько мне известно, не было в мое время человека, которого можно было бы сравнить или поставить рядом со мной. Во всяком случае, мне ничего похожего не встречалось. Да и не было мне, в общем-то, дела до людей. Я жил одиноко; наедине с самим собой. Я слушал шторм и тишину, еще при жизни я был истинно живой, мыслящей личностью. Все истинно сущее вмещал я в себе. И не было мне равных. Нет, в самом деле: насколько мне известно, не было тогда на свете человека подобного масштаба.
Я был словно создан для того, чтобы умереть. Про других ведь этого не скажешь. А вот я обладал истинной ценностью и истинным весом. Я был истинно живым. Поэтому я спокойно мог умереть. Просто умереть, и все.
Он умолк. Со свистом выдохнул воздух.
И снова заговорил, все так же серьезно:
Мне думается, для того чтобы стать мертвым, то есть приобщиться к вечности, надо действительно что-то собой представлять. Надо стоять вне жизни и над жизнью в обычном смысле этого слова, а не быть у нее в подчинении. Я, например, как я уже упоминал, и представлял собой именно такое явление.
В разговор снова вступил второй собеседник. Он сказал:
Ни в коей мере не соглашаясь с тем, что тут было сказано, хочу заметить, что я в жизни тоже был личностью весьма замечательной. Хота мне совсем не по душе говорить так о самом себе. Я был, — если и не в своих собственных глазах, то в глазах других, — самым необыкновенным человеком из всех, когда-либо живших на земле. Мне выпала жизнь в богатстве и славе, я создавал одно великое творение за другим, совершал подвиг за подвигом, что навечно сохранятся в памяти людей. Сам я, однако, уже забыл, что именно я совершал. Оно и к лучшему: вспоминать здесь про все про это было бы слишком мучительно. Ведь сейчас я вовсе не ощущаю себя явлением из ряда вон выходящим. Я кажусь себе существом самым что ни на есть заурядным, на редкость незначительным.
Я-то был словно создан для того, чтобы жить. Сидеть вот так вот здесь мертвым — на это, по-моему, способен любой. А вот жить, жить в полном смысле этого слова и радоваться жизни — это под силу лишь незаурядной личности. Я и был такой личностью. И я сам, и многие другие считали просто нелепостью, что мне придется когда-нибудь умереть. Да я и умер как-то нелепо — несчастный случай.
И он тоже вздохнул и долго после того сидел молча, погруженный в свои мысли, после чего прибавил:
Как я уже сказал, я был весьма замечательной личностью. Теперь же я ничем не примечателен. Я считаю, что жизнь непостижимо огромна и богата. Я считаю, что смерть — ничто. Я люблю все живое и презираю свою нынешнюю никчемность. Но, как ни странно, немного, по-моему, найдется людей, которые бы действительно жили. Хоть мне и претит говорить о самом себе, думаю, что могу с полным правом утверждать, что в умении жить мне не было равных.
А вот теперь я мертв.
Он умолк. Казалось, разговор был окончен.
Но тут подал голос третий. То был приземистый толстяк с маленькими глазками и выпирающим брюшком, на котором покоились его пухлые ручки. Он походил на лавочника, внешность у него была добропорядочная, хотя и довольно бесцветная. Короткие его ножки болтались в том самом подобии тьмы. Ясно было, что, если бы он сидел на стуле, они у него не доставали бы до пола. Он сказал:
Хотя я ровно ничего не понял, про что вы тут, господа хорошие, толковали, но я всей душой с вами с обоими согласен, во всем согласен.
До чего же здорово было жить. До чего же сладка и обильна была жизнь. Когда я стоял у себя за прилавком, а вокруг были мои товары, и пахло кофе и сыром, мылом и маргарином, — до чего ж прекрасна была жизнь.
Лавка моя была самая большая в городке. Уж поверьте мне, другой такой не было. Стояла она на главной улице; все покупатели шли ко мне. И обхождение с клиентом было у меня самое тонкое. В общем, лучшей лавки в нашем городке не было, можете мне поверить.