Борис Слуцкий - Собрание сочинений. Т. 2. Стихотворения 1961–1972
СТАРУХА В ОКНЕ
Тик сотрясал старуху
слева направо бивший,
и довершал разруху
всей этой дамы бывшей.
Шептала и моргала
и головой качала,
как будто отвергала
все с самого начала,
как будто отрицала
весь мир из двух окошек,
как будто отрезала
себя от нас, прохожих.
А пальцы растирали,
перебирали четки,
а сына расстреляли
давно у этой тетки.
Давным-давно. За дело.
За то, что белым был он.
И видимо — задело.
Наверно — не забыла.
Конечно — не очнулась
с минуты той кровавой.
И голова качнулась,
пошла слева — направо.
Пошла слева направо,
потом справа налево,
потом опять направо,
потом опять налево.
И сын — белее снега
старухе той казался,
а мир — краснее крови,
ее почти касался.
Он за окошком — рядом
сурово делал дело.
Невыразимым взглядом
она в окно глядела.
ПОЛИТРУК
Словно именно я был такая-то мать,
всех всегда посылали ко мне.
Я обязан был все до конца понимать
в этой сложной и длинной войне.
То я письма писал,
то я души спасал,
то трофеи считал,
то газеты читал.
Я военно-неграмотным был. Я не знал
в октябре сорок первого года,
что войну я, по правилам, всю проиграл
и стоит пораженье у входа.
Я не знал,
и я верил: победа придет.
И хоть шел я назад,
но кричал я: «Вперед!»
Не умел воевать, но умел я вставать,
отрывать гимнастерку от глины
и солдат за собой поднимать
ради родины и дисциплины.
Хоть ругали меня,
но бросались за мной.
Это было
моей персональной войной.
Так от Польши до Волги дорогой огня
я прошел. И от Волги до Польши.
И я верил, что Сталин похож на меня,
только лучше, умнее и больше.
Комиссаром тогда меня звали,
попом
не тогда меня звали,
а звали потом.
9-го МАЯ
Замполит батальона энского,
капитан Моторов Гурьян,
от бифштекса сыт деревенского,
от вина цимлянского — пьян,
он сидит с расстегнутым воротом
над огромным и добрым городом,
над столицей своей, Москвой:
добрый, маленький и живой.
Рестораны не растеряли
довоенной своей красы.
Все салфетки порасстилали,
вилок, ложек понанесли.
Хорошо на душе Моторову,
даже раны его не томят.
Ловко, ладно, удобно, здорово:
ест салат, заказал томат.
Сколько лет не пробовал сока,
только с водки бывал он пьян.
Хорошо он сидит, высо́ко.
Высоко́ забрался Гурьян.
КАК УБИВАЛИ МОЮ БАБКУ
Как убивали мою бабку?
Мою бабку убивали так:
утром к зданию горбанка
подошел танк.
Сто пятьдесят евреев города,
легкие
от годовалого голода,
бледные
от предсмертной тоски,
пришли туда, неся узелки.
Юные немцы и полицаи
бодро теснили старух, стариков
и повели, котелками бряцая,
за город повели,
далеко.
А бабка, маленькая словно атом,
семидесятилетняя бабка моя
крыла немцев,
ругала матом,
кричала немцам о том, где я.
Она кричала: — Мой внук на фронте,
вы только посмейте,
только троньте!
Слышите,
наша пальба слышна! —
Бабка плакала, и кричала,
и шла.
Опять начинала сначала кричать.
Из каждого окна
шумели Ивановны и Андреевны,
плакали Сидоровны и Петровны:
— Держись, Полина Матвеевна!
Кричи на них. Иди ровно! —
Они шумели:
— Ой, що робыть
з отым нимцем, нашим ворогом! —
Поэтому бабку решили убить,
пока еще проходили городом.
Пуля взметнула волоса.
Выпала седенькая коса,
и бабка наземь упала.
Так она и пропала.
«Все слабели, бабы — не слабели…»
О. Ф. Берггольц
Все слабели, бабы — не слабели, —
в глад и мор, войну и суховей
молча колыхали колыбели,
сберегая наших сыновей.
Бабы были лучше, были чище
и не предали девичьих снов
ради хлеба, ради этой пищи,
ради орденов или обнов,—
с женотделов и до ранней старости,
через все страдания земли
на плечах, согбенных от усталости,
красные косынки пронесли.
«Полиция исходит из простого…»
Николе Вапцарову
Полиция исходит из простого
и вечного. Пример: любовь к семье.
И только опираясь на сие,
выходит на широкие просторы.
Полиция учена и мудра.
И знает: человек — комочек праха.
И невысокий бугорок добра
полузасыпан в нем пургою страха.
Мне кажется, что человек разбит
в полиции на клетки и участки.
Нажмут — и человека ознобит,
еще нажмут — и сердце бьется чаще.
Я думаю, задолго до врача
и до ученых, их трактатов ранних,
нагих и теплых по полу влача,
все органы и члены
знал охранник.
Но прах не заметается пургой,
а лагерная пыль заносит плаху.
И человек,
не этот, так другой,
встает превыше ужаса и страха.
«В бесплацкартном, некупированном…»
В бесплацкартном, некупированном
беспокойно спит пассажир,
словно в городе оккупированном —
узелок под бок подложив.
Вроде кражи почти повывелись,
все разбойнички — заключены.
Спи и только смотри не вывались,
пересматривай лучше сны.
Все же собранный он
и сведенный,
сжатый, словно пальцы в кулак,
спит, как будто секретные сведения
заключает его узелок.
Освещение, отопление:
бесплацкартный вагон — не плох.
Но остаточные явления
предыдущих длинных эпох
затенили ему улыбку.
Спит как будто бы на войне.
Нервно спит,
как будто ошибку
совершить
боится во сне.
ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ
Двадцатые годы — не помню.
Тридцатые годы — застал.
Трамвай, пассажирами полный,
спешит от застав до застав.
А мы, как в набитом трамвае,
мечтаем, чтоб время прошло,
а мы, календарь обрывая,
с надеждой глядим на число.
Да что нам, в трамвае стоящим,
хранящим локтями бока,
зачем дорожить настоящим?
Прощай, до свиданья, пока!
Скорее, скорее, скорее
года б сквозь себя пропускать!
Но времени тяжкое бремя
таскать — не перетаскать.
Мы выросли. Взрослыми стали.
Мы старыми стали давно.
Таскали — не перетаскали
все то, что таскать нам дано.
И все же тридцатые годы
(не молодость — юность моя),
какую-то важную льготу
в том времени чувствую я.
Как будто бы доброе дело
я сделал, что в Харькове жил,
в неполную среднюю бегал,
позднее — в вечерней служил,
что соей холодной питался,
процессы в газетах читал,
во всем разобраться пытался,
пророком себя не считал.
Был винтиком в странной, огромной
махине, одетой в леса,
что с площади аэродромной
взлетела потом в небеса.
КАК МЕНЯ НЕ ПРИНЯЛИ НА РАБОТУ
Очень долго прения длились:
два, а может быть, три часа.
Голоса обо мне разделились.
Не сошлись на мне голоса.
Седоусая секретарша,
лет шестидесяти и старше,
вышла, ручками развела,
очень ясно понять дала.
Не понравился, не показался —
в общем, не подошел, не дорос.
Я стоял, как будто касался
не меня
весь этот вопрос.
Я сказал «спасибо» и вышел.
Даже дверью хлопать не стал.
И на улицу Горького вышел.
И почувствовал, как устал.
Так учителем географии
(лучше в городе, можно в район)
я не стал. И в мою биографию
этот год иначе внесен.
Так не взяли меня на работу.
И я взял ее на себя.
Всю неволю свою, всю охоту
на хореи и ямбы рубя.
На анапесты, амфибрахии,
на свободный и белый стих.
А в учители географии
набирают совсем других.
ДОБРО