Виктор Широков - Иглы мглы
Из книги "ПРОЩАНИЕ С ДОМОМ"
(Пермь,1981)
ЗИМНЕЕ УТРО…И вдруг поймешь: не то, не так
ты жил, не тем дышал
и — выбежишь на белый тракт,
домашняя душа!
Чтоб ветер губы обметал,
чтоб в теле бился ток
и воздуха сырой металл
в тугие бронхи тек!
И мысли свежие придут
и оживят уют:
он сквозняком насквозь продут,
чьи песни вслух поют!
Все после бега, после гор
и просмоленных лыж,
где ветер выстрелом в упор
и снег, как рваный пыж!
О, этот бодрости заряд!
И я, как мальчик, рад,
что будит зимняя заря
который день подряд!
А. К.
Когда светает и застенчиво
выходит город из тумана,
как целомудренная женщина,
не признающая обмана;
когда досужий ветер шашнями
с листвой ничуть не озабочен
и все наносное, вчерашнее
лежит за рубиконом ночи;
когда твои друзья и близкие
еще во тьме лежат вповалку
и сам ты с поисками истины
не выглядишь смешным и жалким,
тогда и впрямь душа участвует,
как равная, в заботах мира,
не отягощена несчастьями,
частица вольного эфира.
И сам ты кажешься не пленником
казенных предписаний быта
и не пассивным современником
Стаханова и общепита.
Сегодня ты поднялся затемно
И полноправно, как рабочий,
решительно и основательно
ускорил отступленье ночи.
День прибыл на минуту в области,
не зная о твоем усердье.
Бухой сосед бежал к автобусу,
рукой массируя предсердье.
Он тоже полон был открывшимся
простором, новой встречей с миром;
бежал с мечтою о несбывшемся,
бок о бок с Данте и с Шекспиром.
Я с дочерью играю в шашки.
Такая древняя игра.
Такие старые замашки,
что новые вводить пора.
Вот снова дамка лихо рубит
и шашка истово свистит…
А дочь проигрывать не любит,
но и поддачи не простит.
Ей хочется сыграть на равных.
Переиграть меня всерьез.
Она проигрывает славно
до самых настоящих слез.
В отцовский дом не ворочусь я умирать.
Он продан. Прожит. Заселен другими.
Отца и мать, как прежде, не обнять;
а им не прошептать родное имя.
Как нужно жить? Я понял к тридцати,
что нужно быть с любимыми нежнее.
Успеть сказать последнее "прости",
пока не стало встретиться сложнее.
Я перед всеми очень виноват;
был груб словами, чувства в сердце прятал;
и вот сейчас свиданию не рад;
будь без свидетелей, так, кажется б — заплакал.
Отец, сожги последнюю ботву
на нашем опустевшем огороде;
пусть сизый дым прольется в синеву;
мы все очнемся зеленью в природе.
Я буду, может быть, чертополох,
какой-нибудь репейник приставучий;
но страшно, что очаг оденет мох,
что наш огонь зальют дождями тучи.
Мы встретимся… Без голоса ночьми
мы будем шелестеть свои печали;
а кто-нибудь в испуге замолчит
и тут же зябко поведет плечами…
Давайте не откладывать речей
и за столом почаще собираться;
ведь даже самый слабенький ручей
и то ледком не хочет покрываться.
Мать! Мамочка! Я не писал тебе
и писем-то порой, в стихах не славил;
а вот сейчас, поверь, не утерпел
и для тебя рифмую против правил.
Спасибо за большую доброту!
Она передается по наследству;
и если я настиг свою мечту,
то этим, как и всем, обязан детству.
Я слово, словно птенчика, в горсти
несу и выпущу, как отогрею…
Как хорошо, что все же к тридцати
я стал сентиментальней и добрее.
Давайте будем жить начистоту
и одарять друг друга чувством, словно хлебом;
тогда и самую высокую мечту
мы вынянчим под эти чистым небом.
Анне
Не медля, милая, ответствую
(как только выдалась минута)
о том, как шла скала отвесная
по направлению маршрута.
Она уральским горным поясом
все время высилась над нами
и явно угрожала поезду
мертворожденными камнями.
Так, стоя у окна вагонного,
я на нее нет-нет поглядывал
и что-то вспоминал знакомое,
что в городе всегда откладывал.
Я думал: под такой же стенкою
и наша жизнь, как поезд, катится…
Девчонка с острыми коленками
наденет беленькое платьице.
Бежит, веселая, к любимому,
предвидеть дара не имея,
что разрушительной лавиною
замужество спешит за нею.
Что дети и соседи вздорные,
бессонница — грядут камнями…
Нельзя быть от земли оторванным,
раз к ней привязаны корнями.
Так тень стены, меня преследуя
оттиснулась и отразилась.
Стемнело. Ночь была последнею
картиной, что еще грозилась.
Измучен маятой дорожною
на общепринятой постели,
я позабыл про все тревожное…
Да было ль то на самом деле?
Но мысли записавши наскоро
и марку налепив почтовую,
все ж посылаю я с опаскою
стихи депешею готовою.
Ты как солнечный луч промелькнула
на закате гудящего дня,
и среди обступившего гула
стало пусто в душе у меня.
Что мне чувств беззастенчивых рынок?
Разговоров случайных прибой?
Я бы в ливне молчания вымок,
чтобы встретиться взглядом с тобой.
Если ж вправду нам слово дается,
чтобы не было в мире темней,
твоим именем, именем Солнца,
заклинаю вернуться ко мне!
Разве жатву сулят суховеи?
Ждут плодов, если почва гола?
И, наверное, смерти страшнее
одиночества серая мгла.
Ты как солнечный луч промелькнула
на закате гудящего дня,
и среди обступившего гула
стало пусто в душе у меня.
Показалось на миг, что напрасны
все заклятья, что выхода нет,
что не кончится ночь — но всевластно
о тебе мне напомнил рассвет.
И сраженный таким единеньем
нашей жизни и жизни светил,
сам предстал я природы твореньем
и страданья ее повторил.
Переменчивей погоды
твой необоримый нрав.
Заглянуть бы через годы,
шею выгнув, как жираф.
Где, и как, и кем ты станешь
в неоглядном далеке:
легким облачком растаешь,
канешь каплею в реке…
И сумею ли пробиться
через тысячу преград
(бедный, хоть не бледный, рыцарь
встрече с вечностью не рад)
чтобы в той потусторонке
тень свою с твоею слить
в зыбкой водяной воронке,
в тучке, не уставшей лить?.
Обрывком сна, глухого к доводам,
как бы иголка в стоге сена,
в событиях большого города
ты затерялась постепенно.
Сошли на нет коса и платьице,
запястье с жилкой голубою;
и только день недели — пятница
казался связанным с тобою.
Сперва не понималось судорожно,
что ты по-прежнему прилежно
кому-то веришь вновь безудержно,
глядишь внимательно и нежно.
По-прежнему туман окуривал
деревья в сквере…Толку мало!
Взмахнула челкой белокурою
и, словно растворясь, пропала.
О, чувств напоминанье! Больно ли,
когда оно из настоящих!
Скамейка с щелями продольными
похожа на почтовый ящик.
Мелькни среди деревьев, платьице!
Сведи сравнение насмарку.
Нет-нет и лист кленовый скатится
депешей без почтовой марки…
Нет-нет… Лишь мертвый не взволнуется,
приняв природы настроенье;
как скверик оперный на улицу
вломившись вспененной сиренью.
Губы твои — слаще вина,
волосы — черная вьюга…
Горькою страстью пои допьяна,
радость моя и подруга!
Сердце очистив от ржи и от лжи,
вся — дуновенья мгновенней
руки на плечи легко положи
и — остановится время.
Не остановится… Даже когда
душу мольбою унижу,
зыбкое, словно в ладонях вода,
будущее увижу,
где ты — чужая судьба и жена…
Время врачует порезы.
Месяц, другой — и отвык от вина,
лучшее качество — трезвость.
Трезвым легко рассуждать о любви.
Мелочь любая видна им.
Только вот руки опять не свои.
Только опять вспоминаю…
Губы твои слаще вина,
волосы — черная вьюга…
Нас раскидает. Чья тут вина?
Север не сходится с югом.
Будь же тот счастлив, кому довелось,
выучив звонкое имя,
теплой ладонью коснуться волос
угольных, буйных, любимых…
Простое милое лицо.
На пальце девичье кольцо.
Переливается-горит
в нем камешек александрит.
И возникает в глубине
страна, неведомая мне;
заветная страна любви,
где ходят песенки твои:
"Сяду я на камушек
около реки,
как сыму колечко
с тоненькой руки
над водой бурлящей
выскользнет из рук;
пусть его подхватит
долгожданный друг…"
Твой камень зелен, как вода.
В нем отражается звезда.
Переливается-горит
ночной звездой александрит.
Приходит утро. Сразу ночь
со звездами уходит прочь.
Багровою зарей горит
передо мной александрит.
Возьми в заветную страну.
В реке колечком утону.
Ах, только б руку в руку взять
и не найти пути назад.
Как сон, желанное лицо.
Дрожит в руке моей кольцо.
Переливается-горит
в нем камешек александрит.
А в Перми в это время продавали тюльпаны;
и писалось легко про сердечные раны;
и читалось помногу, не спалось до рассвета;
и щека затекала, ладонью согрета.
На столе у меня "богдыхан" поселился.
За окном на проспекте народ веселился:
песни, смех, звук шагов, дребезжанье гитары…
И казалось: я тоже простился со старым…
Ведь четыре не дня миновало, а — года.
Каждый год обновляется в мае природа.
Прилетают грачи. Прибывают грузины.
Разгружают с цветами чемоданы, корзины.
Что ж, тюльпаны жене — проявление ласки…
И пора бы подумать всерьез о коляске.
Но, взглянув на цветы, вспоминаю я снова
недопетую песню, нерожденное слово…
О, природа! Даруй мне последнюю милость!
Чтобы память, как сердце мое, изменилась…
Словно тюлем окно, занавешу я память…
Кто поставил на стол эту кружку с цветами?
Не досаждай, когда не люб.
Сними ненужную осаду.
Ты вечно будешь глуп и груб,
и только вызовешь досаду.
Молящих писем не пиши
и не звони по телефону,
рукой при встрече не маши
Она давно ушла к другому.
Равно нелепые труды:
будить угаснувшее чувство
или отыскивать следы
реки, поворотившей русло.
Сказала: "Не надо трагедий,
ты и без меня проживешь…"
И снова непризнанный гений
вертит авторучку, как нож.
Сейчас он напишет, доскажет;
растопит намерзший ледок;
он должен, он сможет, докажет;
ее завоюет любовь.
Спешит — так несутся на праздник,
так жаждут остаться вдвоем…
Он знает, что пишет напрасно,
и все-таки пишет свое.
В глазах твоих — добрые джинны.
Горячие руки твои.
И снова меня окружило
магнитное поле любви.
Любимая, вся ты — такая
хорошая; слов не нашлось…
Я вечно тебе потакаю,
сношу беспричинную злость.
О, сердце, набрякшее кровью,
рассудок на помощь зови!
Как часто считал я любовью
тоску по волшебной любви!
Как редко в крови воскресало
могучее чувство-огонь!
Мы оба — как трут и кресало!
Мы оба — друг друга не тронь!
Но если бы нас попросили
назвать отношенья свои,
мы б вспомнили добрую силу
магнитного поля любви.
Старинных времен отголоском
ремонт через месяц грядет;
и старые брюки в полоску
на старые стулья кладет.
Тебе, дорогая супруга,
готовит забытый халат;
и вещи глядят друг на друга,
как люди порою глядят.
"Откуда?", "Надолго?", "Да ты ли?"
Устали в "молчанку" играть
и думать: "Вот это дожили
друг друга не можем узнать!"
Забытые чувства проснулись;
и гладит, забывшись, рука
жены (почему-то волнуюсь!)
рукав моего пиджака.
Не правда ли — странная встреча?
Но странной не кажется речь
о том, что тепло человечье
и вещи умеют беречь.
Среди чужих и лиственных,
ночных и соловьиных
твой голос был единственным,
а наша плоть единой…
Припоминаю сотую
частицу нас с тобою,
другой объят дремотою,
одет разлуки тьмою.
Казалось в дымной заволоке,
что тот же самый трепет
встречают, взявшись за руки,
леса, поля и степи.
И все, что было сущего,
напоминало спящих
без прошлого и будущего,
застрявших в настоящем.
Мелькнула и, озябшая
слезинкою соленой
звезда, любви не знавшая,
скатилась с небосклона.
Серебряными гроздьями
нахохлились созвездья.
Не звезды — люди. Врозь они,
когда бы надо вместе.
На край тахты присела,
взглянула взглядом долгим,
как будто бы прицелясь
из вскинутой двустволки.
Отложенная книжка
лежала мирно рядом,
а ты смотрела слишком
прямолинейным взглядом.
И говорили очи,
тревоги не тая:
"Какою ты захочешь,
такой и буду я!"
Как бы в раскрытой книге
я заново прочел
все радостные миги,
где горечь ни при чем.
Зачем тогда я прятал
от самого себя
каштановые пряди
взаправдашней тебя?
Зачем придумал образ,
искусственную смесь,
когда ты, словно воздух,
неотвратимо здесь?!
И отвечали очи,
тревоги не тая:
"Какою ты захочешь,
такой и буду я!"
Не та, что хуже воровства
приди иная простота,
чтоб каждой строчке вырастать
путем кленового листа;
чтоб далью был разбужен глаз…
И ощущеньем высоты
входило в нас, входило в нас
сквозное чувство простоты.
Обо мне не говорили: сложен.
Чаще отзывались — непонятен.
Был я, словно дом, из клеток сложен
собственных и собственных понятий.
Я свои стихи читал ребятам. Рядом
жили и со мной учились.
Их глаза вставали длинным рядом:
то они тускнели, то лучились.
Но последнее случалось редко.
Чаще слышал: "Эвон, брат, загнул ты…"
Я им доказывал, я спорил резко;
и было после муторно и мутно.
А знаете, пожалуй, не напрасно
стихами я товарищей терзал.
Сейчас припоминается прекрасно,
как я работал, мыслил и дерзал…
Да что я о себе… Мои ребята,
бывает, просветленны и тихи,
попросят даже слишком виновато:
"Ну, где твои последние стихи?
Когда тебя представит миру "Юность"?"
Обманываю: бросил эту дурость.
С чего бы это вздумалось беречь!
Мне стыдно за вчерашнюю бездумность
и страшно за сегодняшнюю речь.
В кафедральном соборе открыта сейчас галерея,
чтобы мог посетитель узнать о великой Перми
и по залам прошествовать, высокомерно глазея
на собрание редкостей, скрытых тугими дверьми.
Чтобы мог он потом, помянув в холостом разговоре
про иконопись Савина и лицевое шитье,
с тем же пафосом долго расхваливать Черное море,
и песок побережья, и дачное летом житье.
Из-за этих стихов на меня обозлятся эстеты:
как я смел тонковедов уподобить невеждам таким?!
Только мода въедается глубже, чем ржа осыпает
монеты,
в отношения наши, в привычки, в то, к а к говорим.
Я молчать не хочу, когда вижу холеную маску
человека, цедящего истину знающим ртом.
Он Платонова любит, он к Лорке относится с лаской,
он вам даст почитать Вознесенского новенький том.
Он коснется кино — Куросава и Антониони,
он и в спорте силен, и в политике знает он толк…
Почему-то всеядность такая пугает невольно:
говорит-говорит, а не лучше бы взял да умолк…
Потому что порой, навидавшись интеллектуалов,
я домой прихожу — и в смятенье не знаю, как быть?!
Просто сердце устало от мудрых бесед ритуалов;
слишком мало натуры и сложен искусственный быт.
Я копаюсь в себе: а быть может, я тоже такой же?
Может, жадность до жизни придумана — сыграна
мной?
И озноб продирает металлической щеткой по коже,
со всеядностью зряшной в себе продолжается бой.
А приезжие люди тем временем ходят в соборе,
поднимаются в зал деревянных пермских скульптур;
и встречаются здесь, словно сходятся в давешнем
споре,
представители разных веков и различных культур.
Что откроют живые в резьбе, в изваяниях мертвых?
Что в них вызовут эти страдающие Христы?
Что с собою вы, люди, из бывшего храма возьмете?
Унесите хотя бы щепоть пресвященной земной
красоты!
Я когда-то хотел посвятить им стихотворенье,
Чтоб в конце, отвергая религии собранный хлам,
зачеркнуть мастеров гениально-безвестных
творенья,
упростив их искусство, поверить неверным словам.
Я хотел написать: настоящие пермские боги
не в хранилище собраны, это совсем не они.
Настоящими были лесорубы, охотники и углежоги,
чрез ваянья вошедшие в наши великие дни.
А сейчас понимаю: создав своего "Саваофа",
Дмитрий Домнин оставил не соседа грядущим
векам.
Нет, он Бога творил, он чеканил из дерева строфы
литургии, осанны… И это высокий вокал!
Навсегда уважаю великое мастера право
освещать целый мир светом выстраданных идей.
Да святится вовеки высокая вера и правда
этих честных людей, этих чистосердечных людей,
что открыли мне век восемнадцатый, век непонятный,
век страстей позабытых, креста, бердыша и ножа…
И когда, испугавшись чего-то, пойду на попятный,
пусть мне вспомнится добросердечный Никола
Можай!
После праведных лиц, после искренних ликов Усолья
будет легче заметить холеную маску лица.
Это пермские боги меня научили, и словно
я их знаю всегда, навсегда, до конца!
Евгению Винокурову