Борис Чичибабин - Сияние снегов (сборник)
Воспоминание
Ты помнишь ли, мой ангел строгий,
в кого я двадцать лет влюблен,
какой возвышенной дорогой
мы шли на мыс Хамелеон?
Как мы карабкались по кручам,
то снизу вверх, то сверху вниз,
в краю пустынном и горючем
на этот самый чертов мыс,
как в тихой бухте при заливе
мы отдыхали в добрый час,
меж тем как тучи грозовые
ползли прямехонько на нас,
как шли назад путем хорошим,
еще сухие до поры,
робея, что поэт Волошин
нас видит со своей горы,
как напрягалась туча злая
и капли падали уже,
пытаясь выжить нас из рая,
где столько радости душе,
а мы в качающемся дыме
под надвигающейся тьмой
между овсами золотыми
бежали весело домой,
как в темных молний пересверке
под шум дождя и моря шум
мы прятались с тобой в пещерке,
где поместиться только двум,
и под разверзшеюся твердью
нас тихо полнила любовь
друг к другу, к миру и к бессмертью
в сокрытой выси голубой.
Куда ушли, куда поделись,
ярмо вседневности неся,
тот день, тот путь, тот мир в дожде весь,
каких нам век забыть нельзя?
Да не осилит сила вражья
и да откликнемся на зов
свободы, радости, бесстрашья
меж золотящихся овсов!
«Не каюсь в том, о нет, что мне казалось бренней…»
Не каюсь в том, о нет, что мне казалось бренней
плоть – духа, жизнь – мечты, и верю, что, звеня
распевшейся строкой, хоть пять стихотворений
в летах переживут истлевшего меня.
Искусство поэзии
А. Вернику
Во имя доброты – и больше ни во чье,
во имя добрых тайн и царственного лада, –
а больше ничего Поэзии не надо,
а впрочем, пусть о том печется дурачье.
У прозы есть предел. Не глух я и не слеп
и чту ее раскат и заревую залежь,
но лишь одной Душе – Поэзия одна лишь
и лишь ее дары – всего насущный хлеб.
Дерзаешь ли целить гражданственный недуг,
поешь ли хрупких зорь престольные капризы
в текучем храме рек, – все это только ризы,
и горе, если в них не веет горний дух.
Как выбрать мед тоски из сатанинских сот
и ярость правоты из кротости Сократа,
разговорить звезду и на ладошку брата
свести ее озноб с михайловских высот?
Когда, и для чего, и кем в нас заронен
дух внемлющей любви, дух стройности певучей?
Вся Африка – лишь сад возвышенных созвучий,
где рук не сводят с арф Давид и Соломон.
Прислушайся ж, мой брат, к сокрытой глубине,
пойми ее напев и облеки в глаголы.
Есть в мире мастера, течения и школы,
и все ж в них меньше чар, чем в хлебе и вине.
На ветрище времен обтреплется наряд,
и, если суть бедна, куда мы срам свой денем?
Не жалуйся на жизнь. Вся боль ее и темень –
ничто в сравненье с тем, что музы нам дарят.
Когда ж из бездны зол взойдет твой званый час
из скудости и лжи, негадан и неведом,
да возлетит твой стих, светясь глубинным светом,
и не прельстится ум соблазном выкрутас.
Прозаик волен жить меж страхов и сует,
кумекать о добре и в рот смотреть кумиру, –
а нам любовь и гнев настраивают лиру.
Всяк день казним Исус. И брат ему – Поэт.
Лишь избранных кресту Поэзия поит.
Так скорби не унизь до стона попрошаек
и, если мнишь, что ты беднее, чем прозаик,
отважься перечесть Тарасов «Заповiт».
Сияние снегов
Какой зимой завершена
обида темных лет!
Какая в мире тишина!
Какой на свете свет!
Сон мира сладок и глубок,
с лицом, склоненным в снег,
и тот, кто в мире одинок,
в сей миг блаженней всех.
О, стыдно в эти дни роптать,
отчаиваться, клясть,
когда почиет благодать
на чаявших упасть!
В морозной сини белый дым,
деревья и дома, –
благословением святым
прощает нас зима.
За все зловещие века,
за всю беду и грусть
младенческие облака
сошли с небес на Русь.
В них радость – тернии купать
рождественской звезде.
И я люблю ее опять,
как в детстве и в беде.
Земля простила всех иуд,
и пир любви не скуп,
и в небе ангелы поют,
не разжимая губ.
Их свечи блестками парят,
и я мою зажгу,
чтоб бедный Галич был бы рад
упавшему снежку.
О, сколько в мире мертвецов,
а снег живее нас.
А все ж и нам, в конце концов,
пробьет последний час.
Молюсь небесности земной
за то, что так щедра,
а кто помолится со мной,
те – брат мне и сестра.
И в жизни не было разлук,
и в мире смерти нет,
и серебреет в слове звук,
преображенный в свет.
Приснись вам, люди, снег во сне,
и я вам жизнь отдам –
глубинной вашей белизне,
сияющим снегам.
Толстой и стихи
Не отвечал я вам на первое письмо, потому что ваши рассуждения о Бальмонте и вообще о стихах мне чужды и не только не интересны, но и неприятны. Я вообще считаю, что слово, служащее выражением мысли, истины, проявления духа, есть такое важное дело, что примешивать к нему соображения о размере, ритме и рифме и жертвовать для них ясностью и простотой есть кощунство и такой же неразумный поступок, каким был бы поступок пахаря, который, идя за плугом, выделывал бы танцевальные па, нарушая этим прямоту и правильность борозды. Стихотворство есть, на мой взгляд, даже когда оно хорошее, очень глупое суеверие. Когда же оно еще и плохое и бессодержательное, как у теперешних стихотворцев, – самое праздное, бесполезное и смешное занятие. Не советую заниматься этим именно вам, потому что по письмам вашим вижу, что вы можете глубоко мыслить и ясно выражать свои мысли.
Лев Толстой. Из письма. 14.01.1908Умер мой дядя (муж сестры моей матери) А. М. Жемчужников… Он был поэт. Л. Н. не признавал в нем никакого поэтического дара и даже самого примитивного понимания поэзии. Он считал, что все, что пишет Жемчужников, это зарифмованная, скучная и никому не нужная проза. Но я думаю, что Л. Н. тут, как с ним часто бывает, слишком строг и требователен. Л. Н. признает всего пять поэтов – Пушкина, Лермонтова, Баратынского (за его «Смерть»), Фета и Тютчева.
М. С. Сухотин. Запись в дневнике от 11.03.1908Ну а кого ему еще
любить прикажете?..
Саднит у пахаря плечо
на Божьей пажити.
Балует солнце в бороде,
щекотку делая.
Идет по черной борозде
лошадка белая…
С потопом схож двадцатый век:
рулим на камешек.
А он пустил бы в свой ковчег
моих неканувших?
Сгодился б Осип Мандельштам
для «Круга чтения»?
Ведь вот кого он выбрал сам.
Мое почтение!..
Идет на мир девятый вал.
Мертво писательство.
Не зря стихов не признавал
его сиятельство.
А я родился сиротой
и мучусь родиной.
Тому ли спорить с Бородой,
кто сам юродивый?
Гордыне лет земных чужой
с их злом и ложию,
тоскую темною душой
по Царству Божию.
Лущу зерно из шелухи,
влюбляюсь, верую.
Да мерит брат мои стихи
толстовской мерою.
«Сколько вы меня терпели!..»
Сколько вы меня терпели!..
Я ж не зря поэтом прозван,
как мальчишка Гекльберри,
никогда не ставший взрослым.
Дар, что был неждан, непрошен,
у меня в крови сиял он.
Как родился, так и прожил –
дураком-провинциалом.
Не командовать, не драться,
не учить, помилуй Боже, –
водку дул заради братства,
книгам радовался больше.
Детство в людях не хранится,
обстоятельства сильней нас, –
кто подался в заграницы,
кто в работу, кто в семейность.
Я ж гонялся не за этим,
я и жил, как будто не был,
одержим и незаметен,
между родиной и небом.
Убежденный, что в отчизне
все напасти от нее же,
я, наверно, в этой жизни
лишь на смерть души не ёжил.
Кем-то проклят, всеми руган,
скрючен, согнут и потаскан,
доживаю с кротким другом
в одиночестве бунтарском.
Сотня строчек обветшалых –
разве дело, разве радость?
Бог назначил, я вещал их, –
дальше сами разбирайтесь.
Не о том, что за стеною,
я писал, от горя горбясь,
и горел передо мною
обреченный Лилин образ…
Вас, избравших мерой сумрак,
вас, обретших душу в деле,
я люблю вас, неразумных,
но не так, как вы хотели.
В чинном шелесте читален
или так, для разговорца,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца.
Поменяться сердцем не с кем,
приотверзлась преисподня, –
все вы с Блоком, с Достоевским, –
я уйду от вас сегодня.
А когда настанет завтра,
прозвенит ли мое слово
в светлом царстве Александра
Пушкина и Льва Толстого?
Из книги «В стихах и прозе»