Георгий Шенгели - Собрание стихотворений
1. I.1939
1940-е годы
ТАЙНА
И опять я странный видел город –
Весь в каскадах улочек и лестниц,
В балюстрадах, в лоджиях, в колоннах,
Розовый и хрупкий, точно вафли.
Он висел на известковых срывах
Над рекою небывало-синей,
И в домах, в их башенках стрельчатых,
Мягким ветром шевелило шторы.
А за шторами приоткрывались
Оперными ложами каморки,
Где среди зеркал и медальонов
Медленные женщины сидели.
Я один бродил вдоль улиц узких,
Розовую трогал штукатурку
И старался никому не выдать,
Что моя фамилия — Гварнери.
Огромная черная комната,
Оловянный рассвет в окне,
Круглый стол под суконной скатертью
Стоит, совершенно пустой.
Тишина атмосферною тягостью
Распахнула дверь в коридор,
И неведомой жизни логово
Неизвестно: спит или нет.
Далеко в коридорной темени
Прорвалась золотая щель,
И с поднятой лампой женщина
Выглянула в коридор.
Постояла мгновенье и спряталась,
Вновь защелкнув наглухо мрак…
Я успел заметить, что волосы
Были рыжими у нее.
1940
ЧЕРЕПАХА
Мои стихи есть бронза пепельниц,
Куда бросаю пепел я.
Testudo elegans! Твой панцирь золотой,
Как бы из облака закатного литой,
Прекрасно выгорблен, — как лоб высокодумный,
Как чаша с нектаром. А с моря ветер шумный
Во влумине твоей играет и гудит…
Ах, только струны бы, да рядом Бакхилид, –
И строй высоких дум, и звуков мед тягучий,
И ветер, пляшущий под заревою тучей,
Всё заструилось бы и в вечность истекло,
Лаская чье-нибудь горячее чело!..
Ах, только струны бы, — и в пене песни ярой
Из пепельницы стать бессмертною кифарой!
1940
АМФИБИАЛЬНАЯ ПАМЯТЬ
Воздух густ и весь сиренев;
Грунт податлив; легок я:
Чуть припрыгну, дали вспенив,
И лечу, как свист копья.
Я порхаю, извиваюсь,
Кувыркаюсь колесом,
Слиться с воздухом стараюсь,
Равновесен, невесом.
Потолком легли стеклянным,
Как в музее, небеса;
Шевелятся краем рваным
Темно-алые леса.
Незнакомое знакомо;
Сколько дива там и тут:
Вот мясистый, как саркома,
Колыхающийся спрут.
Только странно: небо немо,
Звука в этой нет стране…
Капитан суровый Немо,
Вижу, движется ко мне.
Поднимает ствол ружейный,
На меня наводит ствол,
И внезапно в жиле шейной
Смертный чувствую укол…
1940
«Средь странных снов моих один упорный сон…»
Средь странных снов моих один упорный сон
Всё повторяется: лазуревая пропасть,
Свист воздуха в ушах, крутящаяся лопасть
Пропеллера, и я — в пространство унесен.
С какой надеждою я телом льну к мотору,
Как я стараюсь вниз случайно не взглянуть,
А бешеный полет опустошает грудь,
И жизнь — игрушкою подарена простору.
Но алые шелка, но золотой виссон,
Развернутые там, на дугах небосклона,
Принять готовятся меня в тугое лоно.
И сладким отдыхом мой завершают сон…
Когда же я проснусь, весь полон нежной ложью,
И серый трезвый день вползает в мой приют, –
Я знаю: жизнь моя вниз мчится с тяжкой дрожью,
Как не умеющий раскрыться парашют.
1940
МОРОЗ
Иди и зубами не ляскай,
Иди, а иначе погиб:
Мороз раскаленною маской
К лицу бездыханно прилип.
Какой-то надменною мутью
Заполнен кирпичный тоннель,
И градусник лопнул и ртутью,
Как пулей, ударил в панель.
Дома исключительно немы
И слепы, и только (смотри!)
Под мыльнопузырные шлемы
Ушли не дышать фонари.
Иди же, иди же, иди же!
Квартал за кварталом — иди!
Мороза скрипучие лыжи
Скользят у тебя по груди.
Межзвездный презрительный холод
Во весь распрямляется рост,
И мир на ледяшки расколот
Средь грубо нарубленных звезд.
1940
«Вот этаких — сплотил и изваял…»
Вот этаких — сплотил и изваял.
Была ж резцу работа и ваялу!
По скульптору — материал,
Но ведь и скульптор — по материалу!
1941
ИЮЛЬ 1941
Уходит солнце мертвой розой,
День меркнет, и нельзя помочь,
И склеротической угрозой,
Как жила, набрякает ночь.
Она стоит, она коснеет
Тысячетонной тишиной,
И некий черный тромб густеет
В безмолвной дрожи кровяной.
И, разрывая людям уши
И миру придавая крен,
Вдруг тайным голосом кликуши
Вопит отчаянье сирен.
И в небо, в известковый свиток,
В апоплексический сосуд,
Тугие выдохи зениток
Удушье смертное несут.
И бредом фосфорного пыла
Встают и в небе до утра –
Бедлама синие стропила –
Шатаются прожектора.
А небо, купол, круче-круче
Свой перекладывает руль,
Чтоб рухнуть в бешеной падучей
Зеленых, синих, алых пуль!
1941
РАССВЕТ
На горизонте меркнут пожары,
Чуть выцветает черная ночь,
Реже и глуше рвутся удары,
Клекот моторов кинулся прочь.
Тихо. Всё тихо. Небо свинцовей.
Сонною рыбой мякнет балкон.
Тише движенье вспугнутой крови,
Куришь ровнее, страх под уклон.
Тихо, как мрамор. Улиц каньоны
Пусты и голы. И над тобой
Голос грохочет, далью рожденный:
«Больше угрозы нету. Отбой».
Медленный выдох! Медленно с вышки
Сходишь на землю. Жизнь — впереди:
Около суток. Дальние вспышки?
Это пустое, — и не гляди…
В комнате серой ровно и скучно.
Мне подарили двадцать часов.
Чем их заполнить? Время беззвучно,
Мысли застыли, — чашки весов.
Нечего взвесить, нечего бросить.
Атараксия, строгий покой…
Только, должно быть, новая проседь
Снова поладит с новой тоской.
1941
ОЖИДАНИЕ
Надвигается ночь. Надвигается ужас ночной.
Раскрывается с хрустом огромное пресное небо.
Повисает луна. Повисают под белой луной
Меловые ковриги небесного дутого хлеба.
Этот мертвый, как проповедь, этот банальный пейзаж,
Эти мертвые хлебы, подобие вялых баллонов,
Неотвязной, астмической тяжестью давят… Глаза ж
Ищут знамений рдяных, и сердце стоит, захолонув.
И они возникают. И мне угрожают они
Безысходностью гибели, мертвою хваткой измора, –
И в громах тяжко-мраморных серые сходят огни…
Я не знал никогда, что мой город зовется Гоморра.
1941
ОДИНОЧЕСТВО
Мы живем вчетвером: я, собака
и наши две тени;
Неразлучны, мы бродим
по комнатам нашим пустым;
Мы диваны меняем,
полны отвратительной лени,
И две тени кривляются, –
ноги бы вывернуть им!..
Ничего… Это нервы гудят,
это фосфору мало,
Это нет телеграммы
от где-то живущей жены.
Ничего, ничего…
Лишь бы ночь без пальбы промахала,
Лишь бы в снежных сугробах
завяз Джаггернаут войны!..
К нам не ходит никто,
да и некому. Я и собака
На прогулку выходим
на мерзлый и мутный чердак.
Слабо кашляет крыша под вьюгой,
и грубого шлака
Скрип и хруст регистрируют
каждый мой сдержанный шаг.
И — стою: интеллект,
гражданин, пожилой и почтенный;
Оловянная изморозь,
слышу, растет на стене.
Я затерян среди
равнодушно висящей вселенной,
Свидригайловской вечностью
душу расплюснувшей мне…
24. XI.1941
БЛЕРИО
Он был милый и легкий,
самодельный какой-то,
из холстины и дранок,
В перекрестках шпагата,
с парой велосипедных
многострунных колес.
От земли отрываясь
метров на двадцать к небу,
он летал спозаранок,
И хрустальное утро
на глаза наплывало
поволокою слез.
Не похож на машину,
на пенал походил он,
на коллекцию марок,
На дорожную ванну,
на словарь эсперанто,
на мальчиший брелок.
Утро пахло гвоздикой
и перчаткою бальной,
и — нежданный подарок –
Сотня флагов нерусских
трепыхалась по ветру,
напрягая флагшток.
Как нам весело было,
как нам было завидно
и свободно и гордо:
Это Новая Эра
нам себя показала
и в себя позвала;
Это молодость наша
напряглась и запела,
как скрипичная хорда
В резонаторе гулком
полнозвучного неба,
голубого стекла.
Светло-желтый на синем,
он шатался по небу,
отвергая все грани;
Он зачеркивал карту,
он сближал континенты,
он таможни сбивал.
«В мире больше не будет
ни войны, ни проклятий!»
И, ликуя заране,
Мы, как тысяча братьев,
велодром облепили,
замыкая овал…
Тридцать лет миновало…
я, седой и согбенный,
прочитавший все книги,
Повидавший поэтов,
кардиналов, министров,
девок и палачей,
Вспоминаю об этом
со стыдом недоучки
и с презреньем расстриги,
Выходя на дежурство
под железное небо
бомбометных ночей.
1941