Борис Слуцкий - Лошади в океане
«Меня не обгонят — я не гонюсь…»
Меня не обгонят — я не гонюсь.
Не обойдут — я не иду.
Не согнут — я не гнусь.
Я просто слушаю людскую беду.
Я гореприемник, и я вместительней
Радиоприемников всех систем,
Берущих все — от песенки обольстительной
До крика — всем, всем, всем.
Я не начальство: меня не просят.
Я не полиция: мне не доносят.
Я не советую, не утешаю.
Я обобщаю и возглашаю.
Я умещаю в краткие строки —
В двадцать плюс-минус десять строк —
Семнадцатилетние длинные сроки
И даже смерти бессрочный срок.
На все веселье поэзии нашей,
На звон, на гром, на сложность, на блеск
Нужен простой, как ячная каша,
Нужен один, чтоб звону без.
И я занимаю это место.
«Где-то струсил. Когда — не помню…»
Где-то струсил. Когда — не помню.
Этот случай во мне живет.
А в Японии, на Ниппоне,
В этом случае бьют в живот.
Бьют в себя мечами короткими,
Проявляя покорность судьбе,
Не прощают, что были робкими,
Никому. Даже себе.
Где-то струсил. И этот случай,
Как его там ни назови,
Солью самою злой, колючей
Оседает в моей крови.
Солит мысли мои, поступки,
Вместе, рядом ест и пьет,
И подрагивает, и постукивает,
И покоя мне не дает.
«Уменья нет сослаться на болезнь…»
Уменья нет сослаться на болезнь,
таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
в такую грязь, где не бывать другому.
Как ни посмотришь, сказано умно —
ошибок мало, а достоинств много.
А с точки зренья господа-то бога?
Господь, он скажет все равно: «Говно!»
Господь не любит умных и ученых,
предпочитает тихих дураков,
не уважает новообращенных
и с любопытством чтит еретиков.
«Пошуми мне, судьба, расскажи…»
Пошуми мне, судьба, расскажи,
до которой дойду межи.
Отзови ты меня в сторонку,
дай прочесть мою похоронку,
чтобы точно знал: где, как,
год, месяц, число, место.
А за что, я знаю и так,
об этом рассуждать неуместно.
Физики и лирики
Что-то физики в почете,
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.
Значит, что-то не раскрыли
Мы,
что следовало нам бы!
Значит, слабенькие крылья —
Наши сладенькие ямбы,
И в пегасовом полете
Не взлетают наши кони…
То-то физики в почете,
То-то лирики в загоне.
Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
А скорее интересно
Наблюдать, как, словно пена,
Опадают наши рифмы
И величие
степенно
Отступает в логарифмы.
Лирики и физики
Слово было ранее числа,
а луну — сначала мы увидели.
Нас читатели еще не выдали
ради знания и ремесла.
Физики, не думайте, что лирики
просто так сдаются, без борьбы.
Мы еще как следует не ринулись
до луны — и дальше — до судьбы.
Эта точка вне любой галактики,
дальше самых отдаленных звезд.
Досягнете без поэтов, практики?
Спутник вас дотуда не довез.
Вы еще сраженье только выиграли,
вы еще не выиграли войны.
Мы еще до половины вырвали
сабли, погруженные в ножны.
А покуда сабля обнажается,
озаряя мускулы руки,
лирики на вас не обижаются,
обижаются — текстовики.
Способность краснеть
Ангел мой, предохранитель!
Демон мой, ограничитель!
Стыд — гонитель и ревнитель,
и мучитель, и учитель.
То, что враг тебе простит,
не запамятует стыд.
То, что память забывает,
не запамятует срам.
С ним такого не бывает,
точно говорю я вам.
Сколько раз хватал за фалды!
Сколько раз глодал стозевно!
Сколько раз мне помешал ты —
столько кланяюсь я земно!
Я стыду-богатырю,
сильному, красивому,
говорю: благодарю.
Говорю: спасибо!
Словно бы наружной совестью,
от которой спасу нет,
я горжусь своей способностью
покраснеть как маков цвет.
Вскрытие мощей
Когда отвалили плиту —
смотрели в холодную бездну —
в бескрайнюю пустоту —
внимательно и бесполезно.
Была пустота та пуста.
Без дна была бездна, без края,
и бездна открылась вторая
в том месте, где кончилась та.
Так что ж, ничего? Ни черта.
Так что ж? Никого? Никого —
ни лиц, ни легенд, ни событий.
А было ведь столько всего:
надежд, упований, наитий.
И вот — никого. Ничего.
Так ставьте скорее гранит,
и бездну скорей прикрывайте,
и тщательнее скрывайте
тот нуль, что бескрайность хранит.
«Долголетье исправит…»
Долголетье исправит
все грехи лихолетья.
И Ахматову славят,
кто стегал ее плетью.
Все случится и выйдет,
если небо поможет.
Долгожитель увидит
то, что житель не сможет.
Не для двадцатилетних,
не для юных и вздорных
этот мир, а для древних,
для эпохоупорных,
для здоровье блюдущих,
некурящих, непьющих,
только в ногу идущих,
только в урны плюющих.
Молчащие
Молчащие. Их много. Большинство.
Почти все человечество — молчащие.
Мы — громкие, шумливые, кричащие,
не можем не учитывать его.
О чем кричим — того мы не скрываем.
О чем,
о чем,
о чем молчат они?
Покуда мы проносимся трамваем,
как улица молчащая они.
Мы — выяснились,
с нами — все понятно.
Покуда мы проносимся туда,
покуда возвращаемся обратно,
они не раскрывают даже рта.
Покуда жалобы по проводам идут
так, что столбы от напряженья гнутся,
они чего-то ждут. Или не ждут.
Порою несколько минут
прислушиваются.
Но не улыбнутся.
Кнопка
Довертелась земля до ручки,
докрутилась до кнопки земля.
Как нажмут — превратятся в тучки
океаны
и в пыль — поля.
Вижу, вижу, чувствую контуры
этой самой, секретной комнаты.
Вижу кнопку. Вижу щит.
У щита человек сидит.
Офицер невысокого звания —
капитанский как будто чин,
и техническое образование
он, конечно, не получил.
Дома ждут его, не дождутся.
Дома вежливо молят мадонн,
чтоб скорей отбывалось дежурство,
и готовят пирамидон.
Довертелась земля до ручки,
докрутилась до рычага.
Как нажмут — превратится в тучки.
А до ручки — четыре шага.
Ходит ночь напролет у кнопки.
Подойдет. Поглядит. Отойдет.
Станет зябко ему и знобко…
И опять всю ночь напролет.
Бледно-синий от нервной трясучки,
голубой от тихой тоски,
сдаст по описи кнопки и ручки
и поедет домой на такси.
А рассвет, услыхавший несмело,
что он может еще рассветать,
торопливо возьмется за дело.
Птички робко начнут щебетать,
набухшая почка треснет,
на крылечке скрипнет доска,
и жена его перекрестит
на пороге его домка.
«Будущее, будь каким ни будешь…»