Александр Житинский - Плывун
— Ты мой ординарец, — пошутил он.
— Нет. Я ваша семья. Вам без семьи нельзя.
— Семья? — он попытался перевести все в шутку. — «Я семья. Во мне, как в спектре, живут семь я. Невыносимых, как семь зверей. А самый синий свистит в свирель…» Не спрашиваю кто, потому что не знаешь. Это Вознесенский, когда тебя еще на свете не было.
— Что он понимает в семье? — обиделась она. — Он красуется. Семья — это просто. Это мир и покой в душе. У каждого. У нас дома такая семья… А вы на моего папу похожи.
Софья советовала на всякий случай вызвать милицию. Показать свастики и попросить подежурить во время вечера. Но Пирошников не согласился. Он не верил, что кто-то хочет помешать вечеру.
— Как-нибудь сами справимся. Да и Геннадий начеку. Не будем раскачивать лодку.
Эти его слова оказались в каком-то смысле пророческими, однако с обратным знаком.
Но обо всем по порядку.
Поначалу публика собиралась вяло, больше было выступающих молодых поэтов, которые, сбившись в углу кафе за столиком, определяли очередность выступлений, договаривались о регламенте и в результате чуть не разодрались. Все прекрасно понимали, что первые по порядку получат больше внимания и пусть и непреднамеренно станут отщипывать время у последних. Пирошников как устроитель отвел на поэтические чтения ровно час, намереваясь закончить их в восемь вечера, после чего подать слушателям силлабо-тонические практики.
В половине седьмого с верхних этажей бизнес-центра повалил офисный народ. Сразу стало понятно, что кафе вряд ли вместит всех желающих. Геннадий и его дружина зорко следили за порядком, и в какой-то момент Геннадий скомандовал охране:
— Выносить столы! Стульев оставить только один ряд.
Столы поплыли в коридор и встали там цепочкой, а за ними и стулья. Осталась лишь дюжина, образовавшая первый ряд, которые Геннадий забронировал за выступающими. Остальные места были стоячими. В роли сцены выступали три невесть откуда взявшихся деревянных поддона, на которые обычно ставят контейнеры в универсамах. Их то ли выпросили, то ли откуда-то тихо увели молодые стихотворцы, которым необходимо было возвышение. И они его добились.
Бочком протиснулся в кафе Максим Браткевич, прижимая к груди маленькую черную коробочку с мерцающим на крышке зеленым светодиодом.
И даже мамаша Енакиева пришла, правда, без дочки, но зато эффектно накрашенная и в длинных сережках.
Дина тоже готовилась к выступлению, но в свои планы Пирошникова не посвящала.
— Для вашего успеха очень важен момент импровизации, — сказала она.
— Какого успеха? — не понял Пирошников.
— Вот мы и посмотрим — какого… — рассмеялась она. — Ничего не бойтесь и ничему не удивляйтесь!
Естественно, такое напутствие не могло не ввести Пирошникова в полный ступор. Лишь только он воображал себя на этом деревянном помосте, на виду у толпы домочадцев, делающим пассы и завывающим «моо-кузэй!» — как им овладевал ужас. Никакое чувство юмора уже не работало. Фриком Владимир Николаевич никогда не был.
Во всяком случае, по собственному желанию.
К семи часам пространство от первого ряда стульев до задней стены кафе заполнилось народом численностью до полутора сотен. Домочадцев и «белых воротничков» было примерно поровну. Представители банка «Прогресс» составляли большинство среди офисных, может быть, потому что управляющий Гусарский пожаловал самочинно и занял место по центру, как раз за спиною Серафимы, которую Пирошников, невзирая на косые взгляды домочадцев, усадил в центре первого ряда по соседству с поэтессами.
Гусарский, увидев Серафиму на почетном месте, удивленно вскинул брови, но промолчал. К чести Серафимы следует сказать, что она вела себя с завидным хладнокровием и естественностью — скромно, но с достоинством.
Помост, возвышавшийся над полом сантиметров на пятнадцать, был укрыт тонким персидским ковром из коллекции Дины Рубеновны, а у стен стояли софиты на высоких штативах — по одному с каждой стороны, — которыми управляли молодые люди, приглашенные Диной.
Задником импровизированной сцены служила барная стойка, с которой убрали бокалы, поставив две вазы с белыми розами. Это тоже сделала Дина.
Пирошников суетился в коридоре, обговаривая с прорицательницей сценарий. Она не желала усаживаться в первом ряду и сказала, что войдет прямо на помост, когда начнется второе отделение и Пирошников ее объявит. Решили, что спектакль будет без перерыва.
— Когда я вручу вам жезл, вы начнете читать стихи, — предупредила она.
— Какие?
— Какие угодно. Пушкина.
На Дине было черное вечернее платье с блестками, волосы стянуты в узел, глаза сильно подведены тушью.
— Ну, с Богом, Владимир Николаевич, — наконец сказала она. — Начинайте!
Пирошников открыл дверь в кафе, увидел устремленные на него взгляды, вдохнул воздух всею грудью и вышел на помост.
Осветители выключили общий свет, оставив гореть софиты. Они ослепили Пирошникова, в темноте были видны лишь блестящие глаза зрителей.
— Здравствуйте! — выдохнул он в зал.
Раздались неуверенные аплодисменты.
— Начинаем поэтические чтения, посвященные дому, в котором мы все живем. Где нас свела судьба… — продолжал Пирошников. — «Живите в доме — и не рухнет дом!»
Пожалуй, начало было слишком пафосным, он сам это почувствовал, потому что народ несколько притих и посерьезнел.
А Пирошников представил ведущего поэтической части вечера — это был староста «Стихиии» Роберт Калюжный, могучий молодой человек, бывший толкатель ядра, а ныне поэт-верлибрист. Он ступил на помост, отчего тот угрожающе заскрипел, и, обернувшись к залу, стал говорить о литературном объединении.
Пирошников сделал два шага вперед, опустился на стул рядом с Серафимой и только тут перевел дух.
Он слушал стихи невнимательно, не мог сосредоточиться, лишь наблюдал, как реагирует Серафима. По ее лицу было видно — нравятся ей стихи или нет. Чаще всего оно выражало недоумение, но иногда какой-нибудь поэтессе удавалось задеть Серафиму за живое, и тогда глаза ее влажнели, она украдкой вытирала их платочком.
Так прошел томительный для Пирошникова час. Стихи слились в сплошное монотонное жужжание, и лишь в мозгу у него время от времени вспыхивало древнекхмерское заклинание.
Наконец последняя поэтесса получила свою порцию аплодисментов и бывший спортсмен объявил об окончании чтений.
Пирошников немедля вышел на сцену и, подняв руку, громко крикнул:
— Тишина!..
Зал притих.
— А теперь — силлабо-тонические практики! Экстрасенс и прорицатель Деметра!
И он сделал жест в сторону двери.
Заиграла музыка, погасли софиты, лишь один луч маленького прожектора высвечивал яркое круглое пятно на двери. Та медленно распахнулась, и в зал вошли два мальчика в чалмах, которые несли перед собою прозрачные стеклянные чаши с водой, где плавали лепестки белой розы. За ними вошла Деметра в черной полумаске.
Замыкала процессию девочка лет семи в костюме феи, которая несла в одной руке жезл, оклеенный серебряными звездочками, а в другой некий головной убор — нечто среднее между шапкой Мономаха, чалмой и шутовским колпаком.
Короче, это было сказочно. Зал замер.
Процессия двигалась медленно. Чтобы пройти несколько метров до помоста, жрице потребовалась целая минута. Наконец она взошла на сцену, а ее маленькая свита выстроилась вдоль барной стойки.
Прожектор погас, и вновь зажглись софиты.
Деметра сделала шаг вперед и объявила:
— Верховный демиург, мастер силлабо-тонических практик и король полтергейста Владимир Пирошников!
Вся ее маленькая камарилья, обойдя помост спереди, гурьбой приблизилась к ней и протянула свои дары.
Деметра обеими руками подняла головной убор и водрузила его на Пирошникова. Затем она, двигаясь, как в замедленном кино, приняла от феи жезл и вручила его демиургу, который покинул первый ряд и уже находился рядом. И наконец, опустив обе ладони в чаши, она зачерпнула воды с лепестками и окропила Пирошникова.
Все это происходило под музыку первой части «Лунной сонаты» Бетховена.
Закончив обряд посвящения, она сделала шаг назад.
Пирошников понял, что настал его час. Лицо было мокрым от воды, на пиджаке налипли лепестки розы, но поделать с этим ничего было невозможно. Он выдвинулся вперед, приподнял жезл и начал, завывая:
Зачем клубится вихрь в овраге,
Вздымает листья, пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо пашен
Летит орел, тяжел и страшен,
На чахлый пень… Спроси его.
Зачем Отелло своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру, и орлу,
И сердцу девы нет закона…
Таков поэт!..
Он остановился и взглянул в зал. Сотни глаз смотрели на него из темноты. Минута была прекрасна. И прервал ее женский пронзительный крик: