Вадим Степанцов - Орден куртуазных маньеристов (Сборник)
Немолодой Иван-царевич
Немолодой Иван-царевич
В расшитом золотом кафтане,
бубня невнятно о невесте
Болтался на телеэкране.
Он меч хватал за рукоятку,
Грозясь расправиться с Кащеем,
И рожи корчил равнодушно,
Поскольку был, наверно, геем.
А может даже и не геем,
А лишь обычным алкашом,
Который любит, скушав водки,
Купаться в речке голышом.
И очень даже было видно,
Что не нужна ему подруга,
Что пузырём трясет за кадром
Гример, прогульщик и пьянчуга,
Что всё, что нужно человеку -
Нарезать помидоров с луком,
Всосать по сто четыре раза
И дать раза всем бабам-сукам:
Бухгалтерше, зловредной твари,
Что не дает никак аванса,
Актёркам Варе и Тамаре,
Что взяли тон над ним смеяться,
А также дуре-сценаристке
Влепить меж поросячьих глазок,
Что б чаще думала о смысле
Своих дебильных киносказок.
А я лежал, седой и мудрый,
В мерцании телеэкрана
С одной хорошенькой лахудрой
И всё жалел, жалел Ивана.
Иван, будь чаще с молодёжью
И разделяй её забавы,
Охвачен бесноватой дрожью,
Вали её в кусты и травы.
Пои её поганым зельем,
А сам не пей, коли не молод.
И будут выжжены весельем
Промозглость лет и жизни холод.
Незабываемый Россини
...Я человек восьмидесятых.
(Чехов, "Вишнёвый сад")Лень, праздность, кутежи, интриги и дуэли -
вот спутники моих летящих в бездну лет,
да щебетанье дам с утра в моей постели,
да чернота у глаз - безумных оргий след.
Признания в любви выслушивая хладно,
бесчувственно смотрю на слёзы бедных дев,
и трепетную грудь целую безотрадно,
невинное дитя бестрепетно раздев.
Ничто не шевельнёт отрадного мечтанья
на сердце как урюк иссохшем и пустом.
И только погрузясь порой в воспоминанья,
перестаю я быть законченным скотом.
Недавно, проносясь в курьерском по России,
я вспоминал июль, Калугу и Оку,
бехштейновский рояль и музыку Россини,
и всё не мог прогнать внезапную тоску.
Я был тогда студент, она была певица.
Неловок и румян, я ей дарил цветы.
Я был её сосед, я был готов молиться,
взирая на её небесные черты.
О, как в её саду поутру пели птицы,
когда, крадясь как тать вдоль выбеленных стен,
под окнами её девической светлицы
чертил я на песке признанье: "Ie vous aime".
Аннета, грусть моя, мой ангел синеглазый!
В стране любви с тобой мы были новички.
Смотрели в небо мы - и видели алмазы,
а кто-то видел там свиные пятачки.
И этот кто-то был чиновником управы,
смазливым и нечистым на руку дельцом.
Он опоил тебя, а после для забавы
оставил в номерах с воронежским купцом.
Сокровище твое в ту ночь не пострадало:
купчишка был хмелён, точней, мертвецки пьян.
А ровно через день чиновника не стало,
он умер у Оки от огнестрельных ран.
Была ты отмщена, а я, счастливец пылкий,
невинностью твоей за то был награждён.
Над свежей твоего обидчика могилкой
ты отдавалась мне в ночь после похорон.
На следующий день кровавые разводы
увидел добрый люд на гробовой плите.
А по Оке, ревя, сновали пароходы,
и птицы пели гимн любви и красоте.
По городу ползли немыслимые слухи:
управский негодяй был, мол, упырь иль черт...
А мы с тобой в любви увязли, словно мухи,
в разгар мушиных ласк присевшие на торт.
Я целовал тебя, тонул в небесной сини
глубоких, как Ока, прохладных нежных глаз.
Ты пела под рояль "Цирюльника" Россини.
Россини, чародей! Как он тревожил нас!
Я совлекал с тебя дрожащими руками
турнюр и полонез - ты продолжала петь -
и открывалось то, что было под шелками -
и, ослеплённый, я готов был умереть..
Июль, июль, июль! О запах земляники,
который исходил от тела твоего!
А на груди твоей играли солнца блики.
Я задыхался, я не помнил ничего.
Приличия забыв, забыв про осторожность
и про твою маман, полковницу-вдову,
использовали мы малейшую возможность,
чтоб превратить в бедлам дневное рандеву.
С полковницею чай откушав на закате,
к обрыву над рекой сбегали мы тайком,
и там, задрав тебе муслиновое платье,
я сокровенных тайн касался языком.
Ах, Боже мой, теперь бессмысленной рутиной
мне кажется уже вся эта канитель,
когда, крутя сосок красавицы невинной,
я мрачно волоку её в свою постель.
Аннета! Не таким я был, когда вас встретил,
вино и Петербург сгубили жизнь мою.
Забыли ль вы о том калужском знойном лете,
над синею Окой, в родительском краю?
А я? А я в разгар студенческих волнений,
признаться, не сумел вам даже написать,
лишь где-то прочитал, что на калужской сцене
и в ближних городах вы начали блистать.
Два года я провел в Шенкурске под надзором,
дурь выбил из башки мне Олонецкий край.
Вернувшись в Петербург, я стал большим актёром
и женщин у меня - хоть в вёдра набирай.
А ты? Я слышал, ты по-прежнему в Калуге,
сценическая жизнь твоя не удалась.
Об этом две твои поведали подруги:
я в Нижнем год назад резвился с ними всласть.
Ах, милая Аннет, ты тоже сбилась с круга:
юристы, доктора, поручики, купцы,
всем ты была жена, невеста и подруга,
все были, как один, подонки и лжецы.
Так, весь во власти дум, я мчался в первом классе,
на станции Торжок направился в буфет -
и тут же обомлел : ты подходила к кассе.
"Аркадий, это вы?" - "Ах, Боже мой, Аннет! " -
"Куда вы?" - "В Петербург. А вы? - "А я в Калугу".
"Что делаете здесь? Очередной роман?" -
"Увы. А вы?" - "А я похоронил супругу,
её в Твери убил жандармский капитан". -
"Аркадий, как мне жаль!" - "Да полно вам, Аннета.
Она была глупа, противна и стара.
Когда б не капитан, я сам бы сделал это.
Ба! Кажется звонок. Прощайте, мне пора".
Наш кислотный угар
Наш кислотный угар продолжался три дня,
мескалин с кокаином уже не катили,
и тогда просветленье сошло на меня
и Коляна, с которым в те дни мы кутили.
Я промолвил: "Колян, слышь, какая фигня,
почему у нас денег с тобою как грязи?
Почему ненавидят соседи меня
и вокруг нас все тёлки трясутся в экстазе?"
"Потому, - отвечал мне, подумав, Колян, -
что не пашем с тобой мы на всякую погань,
ты поэт - не кривляка, а вещий Боян,
ну, а я - гражданин по фамилии Коган.
Ты куёшь свой разящий сверкающий стих,
я ж его продаю неприкаянным массам,
песней, гневом, любовью снабжаем мы их,
всё за мелкую мзду им даём, пидорасам.
Повелитель и шут обленившихся масс,
ты пронзаешь их иглами горнего света,
каждый может на миг или даже на час
обрести в себе бога, героя, поэта.
И поэтому джипы у нас под окном,
и поэтому тёлки трясутся в экстазе,
и поэтому нас не заманишь вином,
а сидим мы на грамотно сжиженном газе.
Клубы, яхты, банкеты, Майами, Париж,
острова Туамоту и замки Европы -
нам с тобой всё доступно. А ты говоришь,
что пора, наконец, выбираться из жопы.
На, нюхни-ка, поэт, "голубого огня" -
эту новую дрянь привезли из Нью-Йорка.
Вспомни, брат, как когда-то ты пил у меня,
а на закусь была только хлебная корка".
Содрогнулся я вдруг от Коляновых слов,
в нос ударил удушливый запах сивухи,
и внезапно из ярких и красочных снов
перенёсся я в тусклую явь бытовухи.
Голова в раскалённые сжата тиски,
в рот мне шобла котов испражнялась неделю,
на подушке валяются чьи-то носки
и несвежая тётенька рядом в постели.
Где Колян? - завертел я немытой башкой. -
Где мой менеджер, где мой дружбан закадычный?
Почему кокаинчика нет под рукой?
Где бумажник с баблом и костюм заграничный?
Неужели Колян - это только лишь сон,
неужели действительность так безобразна?
Нет! Зажмурюсь сейчас - и появится он,
и с дивана бабищу спихнёт куртуазно,
две дорожки насыплет на письменный стол,
две зелёных стобаксовки в трубочки скрутит,
и нюхнём мы чуть-чуть - и пойдёт рок-н-ролл,
и как бабочек нас по столице закрутит...
Нет Коляна. Синеет в окошко рассвет.
Ах ты ночь! Что со мною ты, ночь, натворила?
Я блюю в свой цилиндр. А Коляна всё нет.
Только баба под боком раззявила рыло.
Народ