Эдгар По - Т. 1. Лирика Эдгара По в переводах русских поэтов
ПРИЗНАНИЕ[75]
Фантазию поэта разгадать
Трудней всего; невидному другими
Птенцу в гнезде назначено лежать…
Таинственное в стих я скрою имя.
Ищи к строкам поближе, о химере
Упомни и об амулете, думай
О всем, в сердцах таимом, и в размере
Еще ищи, в согласных легком шуме,
В предлоге, прилагательном, союзе
И в знаках препинания; отвагой
Исполнись: здесь не гордиев дан узел —
Значит, не должно пользоваться шпагой.
Слова, их три здесь, — их неуловимо
Тебе поэт произносил не раз —
Они прозрачнят стих, — душа любимой
Всегда сквозит в молчаньи милых глаз;
Синоним истины они, — скрывать
Я их в стихах задумал; гладко
Я стансы довожу к концу… Искать? —
О, тщетный труд: не разгадать загадки!
ВОЗЛЮБЛЕННОЙ
В ВАЛЕНТИНОВ ДЕНЬ[76]
Фиалками пленительных очей,
Ярчайших, точно звезды Диоскуры,
На эти строки посмотри скорей:
Ты знала ли искусней трубадура?
Я имя скрыл твое средь этих строк;
Его ищи, в сплетенья слов вникая:
Оно — мой стяг, мой лавровый венок,
Мой талисман; твержу его всегда я.
В стихе значенья полон каждый знак.
Найти сам принцип здесь всего важнее.
Мой узел гордиев завязан так,
Чтоб не был нужен меч, клянусь тебе я.
Найти тут сможет взор прекрасный твой,
Сияющий нетленным, чистым светом,
Три слова, что составят имя той,
Чье превосходство ведомо поэтам.
Нет! Пусть, как Мендес Пинто, буквы лгут,
Дух истины скрыт в их глубинах свято.
Оставь решать загадку; тщетен труд:
Ее не разгадаешь никогда ты.
ДРУГУ СЕРДЦА
В ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА[77]
Фиалковым очам, затмившим Диоскуров,
Предназначаю я цепочку строк моих.
В ней имя нежное властительницы их,
Равно таясь от глаз профанов и авгуров,
Божественно царит. Его затерян след.
Ищи внимательно мой талисман заветный,
Прекрасный талисман, бесценный амулет,
Не пропусти в стихах и буквы неприметной, —
Не то напрасен труд, не то прервется нить,
Не в узел гордиев затянутая мною.
Не надобен здесь меч. Догадкою одною
Возможно, кружево разъяв, соединить
Три слова, что не раз любой бы счел своими,
Когда, о признанных поэтах говоря,
Поэт хотел назвать достойнейшее имя.
Верни ж его из тьмы, очами озаря.
Здесь все — твой вымысел, Фернандо Мендес Пинто.
Лишь буквы здесь не лгут. Но как же их найти?
Оставь бесплодный труд. К тем буквам нет пути.
Вовек, сокровище, не выйдешь из глубин ты.
ТОМ. L. S
(Марии Луизе Шйю)[78]
Из всех, кому с тобой свиданье — утро,
Из всех, кому с тобой разлука — ночь,
Когда на небе вычеркнуто солнце
Священное — из всех, кто в горькой доле
Тебя благословляет ежечасно
За жизнь и за надежду, а преболе
Всего — за воскресенье схороненной
Глубоко веры в Правду и Гуманность;
Из всех, кому на богохульном ложе
Отчаяния смертного подняться
Дано при ласковых твоих словах:
«Да будет свет!» исполнившихся странно,
Словах, светящих в ангельских глазах;
Из всех, кто более всего обязан
Одной тебе, чья благодарность нынче
Ближе всего подходит к поклоненью,
Вернейшая, покорнейшего вспомни
И думай: тот, кто пишет эти строки,
Такие слабые, дрожит при мысли,
Что с ангельской душой он говорит.
МАРИИ ЛУИЗЕ ШЙЮ[79]
Еще недавно автор этих строк,
В неодолимой гордости рассудком
Упрямо утверждая «силу слова»,
Говаривал, что ни единой мысли
Доступной человеку нет, пока
Мы знаком языка ее не свяжем:
И вот теперь — как бы ему в насмешку —
Два слова — два чужих двугласных звука
По-итальянски, — повторять бы только
Их ангелам, загрезившим по росам —
Светлиночкам в Гермонских косогорах
Жемчужисто пронизанных луной,
Подобных сокровенным думам, или
Лишь душам дум, божественным виденьям,
Быть может, выразимым только песней
На Лютне Израфеля (Серафима,
Которому Творцом дан дивный голос
Певучей всех!). А мне? — Увы, бессильно
Мое перо в моих руках дрожащих —
Невыразимо имя дорогое,
Тобой произнесенное, — ни мыслить,
Ни записать, ни даже только грезить
Не дано мне, затем, что перед этой
Мечтою недвижимой и прекрасной,
Раскрыв глаза огромные, стою
Как у ворот раскрытых прямо в грезу.
Направо, влево и вперед открылась
Поверх величественнейшей гробницы
Без края даль в пурпуровых туманах, —
Но весь простор в едином: ты одна.
К М. Л. Ш.[80]
Еще недавно автор этих строк
В спесивом упоенье интеллектом
До неба «силу слов» превозносил
И утверждал, что мысли возникают
Не иначе как в форме языка;
Но вот, в насмешку ль над его хвальбой,
Два слова — нежных, слабых, чужезвучных,
Два неземных (о, ангелам бы их
Шептать во сне над лунною «росою,
Жемчужной нитью легшей на Гермон») —
Из бездны сердца тихо поднялись:
Немысли, полумысли, души мыслей —
Волшебней и божественней тех грез,
Что Израфил (певец «с наисладчайшим
Из всех восславивших Аллаха гласом»)
Посмел бы в песнь вложить. И я — немею.
Рука застыла; брошено перо.
Тебе молиться именем твоим
Не смею: ни писать, ни петь, ни думать;
И чувствовать устал — оцепененье
Владеет мной пред златовратным сном,
Оцепененье сковывает чувство.
Робею, очарован, — даль безмерна;
Вперед, направо ль, влево ль погляжу —
Туман багровый застилает землю,
И лишь один-единственный мираж
Горит у горизонта — ты! ты! ты!
ULALUME[81]
Небеса были хмуро бесстрастны,
листья дрогли на ветке сухой,
листья вяли на ветке сухой,
в октябре октябрем безучастным
эта ночь залегла надо мной…
Это было в Уире ненастном,
в заколдованной чаще лесной,
где белеют в просвете неясном
воды Обера мертвой волной.
Там шел я аллеей Титана
в кипарисах с душою вдвоем,
я с моею Психеей вдвоем.
А в груди словно пламя вулкана
разливалось сернистым огнем,
словно лава катилась ручьем,
как в странах снегов и тумана,
где солнце не греет лучом,
где Янек во льдах океана
застыл, не согретый лучом.
Мы шли в разговоре бесстрастном,
думы о прошлом одна за другой
увядали, как листья на ветке сухой.
Нам был чужд в октябре безучастном
холод ночи, дышавшей зимой,
этой ночи ночей над землей.
Были чужды в Уире ненастном
чары мрачные чащи лесной
и Обер, в просвете неясном
мелькавший мертвою волной.
И вот уж ночь побледнела,
намекнула на утро звезда,
наутро, наутро склонилась звезда,
вдали полоса забелела:
забелела рассветом, — тогда
роговидный, бледнея, несмело
полумесяц взошел, как всегда,
полумесяц Астарты несмело
двуалмазный поднялся тогда.
Я сказал: он нежнее Дианы,
он плывет в волнах вечной тоски,
упивается вздохом тоски, —
он увидел слезой неустанной
орошенную бледность щеки
и вышел, как вестник желанный,
и шепчет: «Те дни далеки,
в могиле не знают тоски».
За созвездием Льва он, желанный,
возвещает забвенье тоски.
Но, закрывшись в смущеньи рукою,
Психея вскричала: «Страшна
мне звезда, что несменно бледна…
Не медли, не медли! Со мною
улетим, улетим… Я должна!»
И, рыдая, в пыли за собою
перья крыльев влачила она,
так плачевно влачила она!
Я воскликнул: «К чему колебанье?
Мы пойдем в этот трепетный свет,
мы вдохнем этот трепетный свет, —
в сибиллическом блеске сиянья
возрожденной надежды привет…
Мы смело доверим сиянью,
что сквозь тьму нас выводит на свет,
что сквозь тьму шлет далекий привет».
Утешал я Психею, лаская,
отгонял рой сомнений и дум,
побеждал рой сомнений и дум,
и шли мы, аллею кончая, —
вдруг пред нами — печален, угрюм,
склеп могильный… Исполненный дум,
я спросил: «Скажи, дорогая,
что за надпись смущает мой ум?»
И услышал в ответ: «Ulalume! —
Вот гробница твоей Ulalume…»
Сердце стало хмуро, бесстрастно,
как лист истомленный, сухой,
как лист пожелтевший, сухой…
«Это точно Октябрь безучастный! —
я вскричал, — здесь минувшей зимой
проходил я аллеей глухой,
проносил бремя скорби глухой…
Что за демон коварный и властный
управляет моею стопой
в эту ночь из ночей над землей?
Я узнал тебя, Уир ненастный,
я узнал тебя, Обер лесной,
как обитель волшебницы властной,
заслоненный болотною мглой!»
ULALUME[82]