Бенедикт Лившиц - Дохлая луна
«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»
Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью
Взыскриваются ваши глаза, но ведь это потому,
Что вы плагиатируете фонари автомобильи,
Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму.
Послушайте! Вы говорите, что ваше сердце ужасно
Стучит, но ведь это же совсем пустяки;
Вы, значит, не слыхали входной двери! Всякий раз она
Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки.
Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью
Захворало ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз.
Я в этом убежден, хотите, с докторами поспорю.
У каждого бывает покрытый сыпной болезнью час.
А вот, когда вы выйдете в разорванный полдень,
На главную улицу, где пляшет холодень,
Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг,
Как будто раки в пакете шуршат, —
Вы увидите, как огромный день, с животом,
Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек,
На тротуар выхаркивает с трудом
И пища, пищи излишек.
А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно
Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок,
Всплескивается и хватается за его горб она,
А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок.
Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо:
Каждый день моторы, моторы и водосточный контрабас.
Это так оглушительно! Но это необходимо,
Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз.
«Секунда нетерпеливо топнула сердцем и у меня…»
Секунда нетерпеливо топнула сердцем, и у меня изо
Рта выскочили хищных аэропланов стада.
Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы,
Чтобы вечность стала однобока и всегда.
Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну,
А ветер хлестко дает мне по уху.
Позвольте проглотить, как устрицу, истину,
Взломанную, пищащую, мне — озверевшему олуху!
Столкнулись в сердце две женщины трамваями,
С грохотом терпким перепутались в кровь,
А когда испуг и переполох оттаяли,
Из обломков, как рот без лица, завизжала любовь.
А я от любви оставил только корешок,
А остальное не то выбросил, не то сжег,
Отчего вы не понимаете! Жизнь варит мои поступки
В котлах для асфальта, и проходят минуты парой.
Будоражат жижицу, намазывают на уступы и на уступки,
На маленькие уступы лопатой разжевывают по тротуару.
Я всё сочиняю, со мной не было ничего,
И минуты — такие послушные и робкие подростки!
Это я сам, акробат сердца своего,
Вскарабкался на рухающие подмостки.
Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки!
Толпите шаги, шевелите прокисший стон!
Это жизнь сует меня в безмолвие папки,
А я из последних сил ползу сквозь картон.
«Это Вы привязали мою голую душу…»
Это Вы привязали мою голую душу к дымовым
Хвостам фыркающих, озверевших, диких моторов.
И пустили ее волочиться по падучим мостовым,
А из нее брызнула кровь черная, как торф.
Всплескивались скелеты лифта, кричали дверные адажио,
Исступленно переламывались колокольни, и над
Этим каменным галопом железобетонные стоэтажия
Вскидывали к крышам свой водосточный канат.
А душа волочилась и, как пилюли, глотало небо седое
Звезды, и чавкали его исполосованные молниями губы,
А сторожа и дворники грязною метлою
Чистили душе моей ржавые зубы.
Стоглазье трамвайное хохотало над прыткою пыткою,
И душа по булыжникам раздробила голову свою,
И кровавыми нитками было выткано
Мое меткое имя по снеговому шитью.
«Прямо в небо качнул я вскрик свой…»
Прямо в небо качнул я вскрик свой,
Вскрик сердца, которое в кровоподтеках и в синяках.
Сквозь меня мотоциклы проходят, как лучи иксовые,
И площадь таращит пассажи на моих щеках.
Переулки выкидывают из мгел пригоршнями
Одутловатых верблюдов звенящих вперебой,
А навстречу им улицы ерзают поршнями
И кидают мою душу, пережаренную зазевавшейся судьбой.
Небоскреб выставляет свой живот обвислый,
Топокопытит по рельсам трамвай свой массивный скок,
А у барьера крыш, сквозь рекламные буквы и числа,
Хохочет кроваво электро-электроток.
Выходят из могил освещенных автомобили
И, осклабясь, как индюк, харей смешной,
Они вдруг тяжелыми колокольнями забили
По барабану моей перепонки ушной.
Рвет крыши с домов. Темновато ночеет. Попарно
Врываются кабаки в мой охрипший лоб,
А прямо в пухлое небо, без гудка, бесфонарно,
Громкающий паровоз врезал свой стальной галоп.
«Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»
Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки,
А двухэтажный флигель присел за небоскреб впопыхах,
Я весь трамваями и автомобилями выпачкан,
Где-где дождеет на всех парах.
Крутень винопьющих за отгородкой стекольной,
Сквозь витрину укусит мой вскрик ваши уши,
Вы заторопите шаги, затрясетесь походкой алкогольной,
Как свежегальванизированная лягушка.
А у прохожих автомобильное выражение. Донельзя
Обваливается штукатурка с души моей,
И взметнулся моего голоса испуганный шмель
задевая за провода сердец все сильней и гудей.
Заводской трубой вычернившееся небо пробило,
Засеменили вело еженочный волторнопассаж
И луна ошалелая, раскалённая добела,
Взвизгнула, пробегая беззвёздный вираж.
Бухнули двери бестолковых часов,
Бодая пространство, разорвали рты.
На сердце железнул навечный засов
И вошли Вы, как будто Вы были ты.
Все тускало, звукало, звякало, ляскало,
Я в кори сплетен, сплетен со всем,
Что посторение, что юнело и тряскало,
Знаете: постаревшая весна высохла совсем?!
Пусть же шаркают по снегу моторы. Некстати
лезет взглядом из язв застекленных за парою муж,
А я всем пропою о моей пьяной матери,
Пляшущей без платья среди забагровевших луж.
«Прохожие липнут мухами…»
Прохожие липнут мухами к клейким
Витринам, где митинг ботинок,
И не надоест подъездным лейкам
Выцеживать зевак в воздух густой, как цинк.
Недоразумения, как параллели, сошлись и разбухли,
Чахотка в нервах подергивающихся проводов,
И я сам не понимаю: у небоскребов изо рта ли, из уха ли
Тянутся шероховатые почерки дымных клубков.
Вспенье трамваев из за угла отвратительныей,
Чем написанная на ремингтоне любовная записка,
А беременная женщина на площади живот пронзительный
Вываливает в неуклюжие руки толпящегося писка.
Кинематографы окровянили свои беззубые пасти
И глотают дверями и окнами зазевавшихся всех,
А я вяжу чулок моего неконченного счастья,
Бездумно на рельсы трамвая сев.
Москва, 1913 г.
Велимир Хлебников
Семеро
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Кому ты так ржешь и смотришь сердито?
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
И вот обменил я стопу на копыто.
У девушек нет таких странных причуд,
У девушек нет таких странных причуд,
Им ветреный отрок милее.
Здесь девы холодные сердцем живут,
Здесь девы холодные сердцем живут,
То дщери великой ГИЛЕИ.
ГИЛЕИ великой знакомо мне имя,
ГИЛЕИ великой знакомо мне имя,
Но зачем ты оставил свой плащ и штаны?
Мы предстанем перед ними,
Мы предстанем перед ними,
Как степные скакуны.
Что же дальше будут делая,
Игорь, Игорь,
Что же дальше будут делая
С вами дщери сей страны?
Они сядут на нас, белые,
Товарищ и друг,
Они сядут на нас, белые,
И помчат на зов войны.
Сколько ж вас, кому охотней,
Борис, Борис,
Сколько ж вас, кому охотней
Жребий конский, не людской?
Семь могучих оборотней,
Товарищ и друг,
Семь могучих оборотней —
Нас, снедаемых тоской.
А если девичья конница,
Борис, Борис,
А если девичья конница
Бой окончит, успокоясь?
Страсти верен, каждый гонится,
Товарищ и друг,
Страсти верен, каждый гонится
Разрубить мечом их пояс.
Не ужасное ль в уме,
Борис, Борис,
Не ужасное ль в уме
Вы замыслили, о, братья?
Нет, покорны девы в тьме,
Товарищ и друг,
Нет, покорны девы в тьме —
Мы похитим меч и платья.
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами,
Борис, Борис,
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?
То исконное оружие.
Мы горящими глазами,
Товарищ и друг,
Мы горящими глазами
Им ответим. Это средство — средств не хуже их.
Но зачем вам стало надо,
Борис, Борис,
Но зачем вам стало надо
Изменить красе лица?
Убивает всех пришельцев их громада,
Товарищ и друг,
Убивает всех пришельцев их громада,
Но нам любо скок беглеца.
Кратких кудрей, длинных влас,
Борис, Борис,
Кратких кудрей, длинных влас
Распри или вас достойны?
Этот спор чарует нас,
Товарищ и друг,
Этот спор чарует нас,
Ведут к счастью эти войны.
Любхо