Леон де Грейфф - Под знаком Льва
Песнопения
1
Я начинаю
новую песню.
Песню простую.
Песню прозрачную, без ухищрений
ясную песню.
Без ухищрений мы веселимся
или тоскуем.
Без ухищрений нас прибирает
рай или бездна.
Пусть эта песня станет подобна
чистой печали.
Пусть моя песня будет немою,
ибо нелепо
старому сердцу петь о заре
и начале,
рыская взглядом по горизонту
жадно и слепо.
Новую песню я начинаю,
жертвуя старой.
Песню преданий,
песню скитаний,
песню тумана.
Пусть в этой песне
не громыхают лихо фанфары.
Пусть позабудет новая песня
бой барабана.
песни Востока, южные песни,
с вами не скоро
встречусь я снова. Это желанье
перегорело.
Не по душе мне тихие песни
из Эльсинора.[58]
Песни, что пели в лодках норманны
или карелы.
Я начинаю
новую песню,
песню простую.
Я позабуду, тропики, ваши
праздные будни:
пышную сельву, серенький город…
Вас мне не надо,
душные ночи, добрые ветры,
злые полудни,
жаркие споры, шумные реки
и водопады.
Я начинаю новую песню.
Песню, в которой
слов будто нету: только значенье,
только звучанье.
Песню, в которой
весла и парус — вместо мотора.
Песню-химеру.
Песню-легенду.
Песню-преданье.
В хрупких спиралях раковин влажных
прячась от слуха,
голос пучины, ты безыскусен
тоже, наверно.
Но и в пучине все ж различает
чуткое ухо
песню рыбачью — возле причала
или в таверне.
Сделаю песню болью своею,
солью своею.
Песню простую — проще, чем волны
около рифа.
Песню, в которой сходятся разом
все одиссеи.
Песню, что станет лодкой норманна,
парусом скифа!
II
Ни звука, ни звука, ни звука —
лишь неба сожженного мука.
Лишь солнца разбухшего бука,
и скука, и скука, и скука.
Нит-че-во![59]
Возводит жара постепенно
полудня тюремные стены,
и в центре вселенского плена
пылает зенит, как полено.
Черт возь-ми!
Тоска и скучища. Затишье.
Электроразрядные мыши
скользят по извилинам крыши
сознанья… Но это излишне.
Нит-че-во!
О где вы, любимые звуки?
песни веселья и муки?
Где ваши вокальные трюки,
тирольцы и башибузуки,
казаки? Я, с вами в разлуке,
помру от тоски и от скуки.
Черт возь-ми!
О черт возьми! Ну и страна!
Затишье. Тихость. Тишь одна.
Лишь монотонная струна
реки, что даже не видна,
и всхлипы ветра… Тишина.
Вот го-ре-то!
Мечты закрылись на ремонт.
Вы представляете? Ай дон'т.[60]
Лишь скука, словно мастодонт,
утюжит ржавый горизонт.
Не бо-лее.
Не более… Как одиноко
и как это, право, жестоко,
беспримесно и однобоко!
В нас вперилось солнце, как око,
но много ли с этого прока?
Ни-ско-леч-ки!
Закат. Дело близится к ночи.
Уже небеса в многоточьях
Плеяд, Орионов и прочих
созвездий… Но мне, между прочим,
еще тос-кли-вее!
Созвездия Лиры, Персея…
В бесплодных усильях потея,
порхаю в глухой темноте я,
как жалкая тень Прометея,
и жалую, жалю, жалею…
И что же? Есть прок?
Ну, ни-ско-леч-ки!
III
Я трубадурить бы и рад.
Но что такое трубадур?
По милости глупцов и дур
он — фокусник и акробат,
канатоходец, гистрион,
паяц он, клоун, шут, буффон…
Взлетает высоко Икар,
но падает на тротуар.
Нас отравило на корню
дыханье жабы. На крови
замешен даже ритм любви,
и разве эту западню
я трубадурством отменю,
когда кровав, как душегуб,
и поцелуй любимых губ?
Взлетевший в небеса Икар
падет на грязный тротуар.
Отвергнутая высотой,
мечта падет в навоз и гной,
и вавилонский столп
падет,
едва упрется в небосвод.
Любовь?
Но длится только миг
счастливой страсти краткий крик,
к тому же даже ритм любви
замешен тоже на крови.
Быть может, мысли?
Высока
ты, мысль, вначале, но потом
бесплотных мыслей облака
бесплодным рушатся дождем,
и поцелуй любимых губ
безжалостен, как душегуб.
Поэтому не тронь струну,
а, предпочтя ей тишину,
безмолвной музыкой пиши
все песни мысли и души.
Умолкни, бывший балагур,
немее мима стань стократ,
жонглер и клоун, акробат,
канатоходец-трубадур!
Прозаические напевы
Фрагмент
Под небом, где в разрыве облаков
то синь мелькнет, то лучик позолоты, —
кишенье обездоленных племен:
невольники копаются. Илоты.
Людское море. Дюны голых тел
грызут гранитный грунт осатанело,
и вместо жемчуга сверкает пот
у них на бронзе тела.
Крошится гулкий камень. Тяжко бьют
кирка и лом, прокладывая русло,
где заструится паровозный дым
и две стальных реки пролягут грузно.
Людское море. Дюны голых тел
грызут гранитный грунт осатанело.
С холма топограф смотрит в нивелир,
как в окуляр артиллерийского прицела.
И, в жизнь сойдя с неписаных страниц
свирепого ковбойского устава,
в сомбреро, в джинсах жирный инженер
на них бинокль, как пулемет, наставил.
С ног на голову все перевернув
и опрокинувши пейзаж привычный,
глядит прогресса злое божество
сквозь призму линзы тахеометричной.
Под небом, где в разрывах облаков
то синь мелькнет, то лучик позолоты,
кишит скопленье нынешних рабов.
В гранитный грунт вгрызаются илоты.
Другие напевы
I
Она — не глаза, а пламя,
она — не уста, а пламя.
И в памяти, словно в раме,
останется это имя.
Я душу оставил с ними —
с очами ее, с устами.
Все прочее — так! Случайность.
Куда я плыву? Не знаю.
На розе ветров качаясь,
ладья моя расписная
в банальность, в гиперболичность
мою увлекает личность.
Она — не руки, а длани.
Не длани даже — две лани.
О, Сад моего Желанья,
о, Сад Наслаждений… Длани,
ласковые,
как лани!
Все прочее — прах и ветер.
Все пепел и пустоцветье.
Заветнее нет на свете,
наверное, ничего.
В насмешку я похоронно
спою своему Харону:
мол, знай мое удальство!
Но где же она? Ответьте!
Все прочее — пустоцветье.
Пой песню, моя струна!
А песню подхватит ветер…
На этом, на том ли свете
вернется ко мне она!
II
Чтобы это изречь,
эмоций предостаточно, но мало
оказывается самого главного:
стихотворного пустословия.
Все кристально просто в своей прозрачности:
под силу клавишам клавицимбала,
по зубам белозубому роялю,
где родятся родниковые аккорды
шопеновской баллады
или пьесы Шумана ли, Мусоргского,
Шубертова экспромта, бетховенского анданте
или адажио, или
Баховой фуги, нежной прелюдии
Дебюсси — но только
все это не по зубам рассудочной прозе.
Чтобы это изречь,
эмоций предостаточно, но мало
оказывается самого главного:
стихотворного пустословия.
Чтобы это изречь…
Изречь? Но зачем и какого черта?
Мои глаза прочли эту поэму,
и уши мои услышали эту музыку…
Пусть же останется неизреченным
то, что не по зубам рассудочной прозе!
III
Подите к черту! Я непробиваем.
Ты сердишься, читатель? И пускай!
Меня перевоспитывать не надо.
Не нравлюсь я? Другого почитай.
Я страсть как непривычен? Я не моден?
Но это ли не рай и благодать!
Когда грейффизм войдет однажды в моду,
де Грейфф начнет прозрачнее писать.
Да, я безбожно смутен и нечеток.
Да, я расплывчат, словно светотень.
Но мой туман сродни ночному мраку,
в котором вызревает юный день.
Меня перевоспитывать не надо:
ведь я мудрее змия, почитай.
Но если мудрый гад тебя пугает,
то лучше земноводных почитай.
IV
Нелепое сердце в пучине абсурда,
у бреда во власти,
во власти крылатой возвышенной боли
и низменной страсти.
И радость, и смех — за какими горами
все это осталось?
Насуплены брови, тоска и отрыжка,
изжога, усталость.
Как реяла в небе веселая песня!
Веселый сарказм накрывал с головою,
и пьяные ягоды губ опьяняли,
и вот под луною по-волчьи я вою.
Нелепое сердце в пучине абсурда,
у бреда во власти,
во власти крылатой возвышенной боли
и низменной страсти.
V
Ne dites pas: la vie etc. etc.
]еап Moreas[61]
Пыжась от счастья, восторгом взрываясь,
одни восклицали: «Экая радость!»
Я же испортил им разговор:
все, мол, сплошная ересь и вздор.
Другие искали во мне участья.
Кричали: «Господи! Что за несчастье!»
Но я испортил и им разговор:
все, мол, сплошная глупость и вздор.
Одни живут пустой
Мечтой,
Другие ищут в мелком вздоре
горе.
Я же, как из пагоды
вездесущий Будда, —
и цветы и ягоды
прозреваю всюду.
Вездесущ, как ветер
и как ревизор,
вижу: все на свете
бредни, чушь и вздор.
Сонатина в тональности ля бемоль