Борис Слуцкий - Покуда над стихами плачут...
Госпиталь
Еще скребут по сердцу «мессера»,
еще
вот здесь
безумствуют стрелки,
еще в ушах работает «ура»,
русское «ура — рарара — рарара!» —
на двадцать
слогов
строки.
Здесь
ставший клубом
бывший сельский храм —
лежим
под диаграммами труда,
но прелым богом пахнет по углам —
попа бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы ледащего сюда!
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поет!
Здесь
ад
ревмя
ревет!
На глиняном истоптанном полу
томится пленный,
раненный в живот.
Под фресками в нетопленом углу
лежит подбитый унтер на полу.
Напротив,
на приземистом топчане,
кончается молоденький комбат.
На гимнастерке ордена горят.
Он. Нарушает. Молчанье.
Кричит! (Шепотом — как мертвые кричат.)
Он требует, как офицер, как русский,
как человек, чтоб в этот крайний час
зеленый,
рыжий,
ржавый
унтер прусский
не помирал меж нас!
Он гладит, гладит, гладит ордена,
оглаживает,
гладит гимнастерку
и плачет,
плачет,
плачет
горько,
что эта просьба не соблюдена.
А в двух шагах, в нетопленом углу[17],
Лежит подбитый унтер на полу.
и санитар его, покорного,
уносит прочь, в какой-то дальний зал,
чтоб он
своею смертью черной
комбата светлой смерти
не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранца наставляют воины:
— Так вот оно,
какая
здесь
война!
Тебе, видать,
не нравится
она —
попробуй
перевоевать
по-своему!
Скуки не было
«Образовался недосып…»
Образовался недосып.
По часу, по два собери:
за жизнь выходит года три.
Но скуки не было.
Образовался недоед
из масел, мяс и сахаров.
Сочтешь и сложишь — будь здоров!
Но скуки не было.
Образовался недобор:
покоя нет и воли нет,
и ни бумажек, ни монет.
Но скуки не было.
Газет холодное вранье,
статей напыщенный обман
и то читали, как роман.
Но скуки не было.
Как будто всю ее смели,
как листья в парке в ноябре,
и на безлюдье, на заре,
собрали в кучу и сожгли,
чтоб скуки не было.
Газеты
Сколько помню себя, на рассвете,
только встану, прежде всего
я искал в ежедневной газете
ежедневные как и чего.
Если б номер газетный не прибыл,
если б говор газетный иссяк,
я, наверно, немел бы, как рыба,
не узнав, не прочтя что и как.
Я болезненным рос и неловким,
я питался в дешевой столовке,
где в тринадцати видах пшено
было в пищу студентам дано.
Но какое мне было дело,
чем нас кормят в конце концов,
если будущее глядело
на меня с газетных столбцов?
Под развернутым красным знаменем
вышли мы на дорогу свою,
и суровое наше сознание
диктовало пути бытию.
«Узнаю с дурацким изумленьем…»
Узнаю с дурацким изумленьем,
что шестнадцатого октября
сорок первого, плохого года[18]
были солнце, ветер и заря,
утро, вечер и вообще — погода.
Я-то помню — злобу и позор:
злобу, что зияет до сих пор,
и позор, что этот день заполнил,
больше ничего я не запомнил.
Незаметно время здесь идет.
Как романы, сводки я листаю.
Достаю пятьдесят третий год —
про погоду в январе читаю.
Я вставал с утра пораньше — в шесть.
Шел к газетной будке поскорее,
чтобы фельетоны про евреев
медленно и вдумчиво прочесть.
Разве нас пургою остановишь?
Что бураны и метели все,
если трижды имя Рабинович
на одной
зияет полосе?
Месяц март. Умер вождь.
Радио глухими голосами
голосит: теперь мы сами, сами!
Вёдро было или, скажем, дождь,
как-то не запомнилось.
Забылось,
что же было в этот самый день.
Помню только: сердце билось, билось
и передавали бюллетень.
Как романы, сводки я листаю.
Ураганы с вихрями считаю.
Нет, иные вихри нас мели
и другие ураганы мчали,
а погоды мы — не замечали,
до погоды — руки не дошли.
Музыка над базаром
Я вырос на большом базаре,
в Харькове,
где только урны
чистыми стояли,
поскольку люди торопливо харкали
и никогда до урн не доставали.
Я вырос на заплеванном, залузганном,
замызганном,
заклятом ворожбой,
неистовою руганью
заруганном,
забоженном
истовой божбой.
Лоточники, палаточники
пили
и ели,
животов не пощадя.
А тут же рядом деловито били
мальчишку-вора,
в люди выводя.
Здесь в люди выводили только так.
И мальчик под ударами кружился,
и веский катерининский пятак
на каждый глаз убитого ложился.
Но время шло — скорее с каждым днем,
и вот —
превыше каланчи пожарной,
среди позорной погани базарной,
воздвигся столб
и музыка на нем.
Те речи, что гремели со столба,
и песню —
ту, что со столба звучала,
торги замедлив,
слушала толпа
внимательно,
как будто изучала.
И сердце билось весело и сладко.
Что музыке буржуи — нипочем!
И даже физкультурная зарядка
лоточников
хлестала, как бичом.
Гудки
Я рос в тени завода
и по гудку, как весь район, вставал —
не на работу:
я был слишком мал —
в те годы было мне четыре года.
Но справа, слева, спереди — кругом
ходил гудок. Он прорывался в дом,
отца будя и маму поднимая.
А я вставал
и шел искать гудок, но за домами
не находил:
ведь я был слишком мал.
С тех пор, и до сих пор, и навсегда
вошло в меня: к подъему ли, к обеду
гудят гудки — порядок, не беда,
гудок не вовремя — приносит беды.
Не вовремя в тот день гудел гудок,
пронзительней обычного и резче,
и в первый раз какой-то странный,
вещий
мне на сердце повеял холодок.
В дверь постучали, и сосед вошел,
и так сказал — я помню все до слова:
— Ведь Ленин помер. —
И присел за стол.
И не прибавил ничего другого.
Отец вставал,
садился,
вновь вставал.
Мать плакала,
склонясь над малышами,
а я был мал
и что случилось с нами —
не понимал.
Отец
Я помню отца выключающим свет.
Мы все включали, где нужно,
а он ходил за нами и выключал, где можно,
и бормотал неслышно какие-то
соображения
о нашей любви к порядку.
Я помню отца читающим наши письма.
Он их поворачивал под такими углами,
как будто они таили скрытые смыслы.
Они таили всегда одно и то же —
шутейные сентенции типа
«здоровье — главное!».
Здоровые,
мы нагло писали это больному,
верящему свято
в то, что здоровье —
главное.
Нам оставалось шутить не слишком
долго.
Я помню отца, дающего нам
образование.
Изгнанный из второго класса
церковноприходского училища
за то, что дерзил священнику,
он требовал, чтобы мы кончали
все университеты.
Не было мешка,
который бы он не поднял,
чтобы облегчить нашу ношу.
Я помню, как я приехал,
вызванный телеграммой,
а он лежал в своей куртке —
полувоенного типа —
в гробу — соснового типа, —
и когда его опускали
в могилу — обычного типа,
темную и сырую,
я вспомнил его
выключающим свет по всему дому,
разглядывающим наши письма
и дающим нам образование.
Кульчицкие — отец и сын