Ольга Кучкина - Численник
3
Плита раскалилась. Картошка сгорела.
Хозяйка умылась холодной водой.
Присела на кухне. Селедки поела.
И в небе увидела шар золотой.
Всходила луна, раскаленная жаром
как будто бы от раскаленной плиты.
Подумала: ну покати этим шаром,
своей пустотой до моей пустоты.
Костяшка игры в домино пусто-пусто,
стручок с огорода расчисленных дней…
Там, в сумке, остались морковь и капуста
на завтра. На щи.
Завтра будет видней.
В постели уложены сонные дети,
горит телевизора глупый квадрат —
попалась опять в те же самые сети,
и прежней грозы угрожает разряд.
Могла бы и скинуть передник домашний
и в собственном доме ступить за порог,
чтоб в общее празднество встрять без промашки,
да кто-то в ней этого сделать не мог.
Забыли.
Как Фирса.
Иль Жукова Ваню.
И муж приходил, а к гостям не позвал.
Несчастный инстинкт, что замучил папаню,
мучительно в ней нарастал, как обвал.
Наверх поднялась в деревянную спальню
и методом тыка, ошибок и проб
футболила образ, тоски наковальню,
что это не дачная спальня, а гроб.
Пыталась читать – книжка ехала боком,
визжал надоедливый злобный комар,
боялась светильник разбить ненароком,
затем, чтоб затеять случайный пожар.
О, как бы тогда это место пылало!
О, как бы пылала уместная месть!
Кому?!
Неуместное чувство пропало.
Булавок в мозгу уместилось, не счесть.
Подумаешь, мысль…
А как силища пляшет,
как ломит и бьет на зигзаге крутом,
и топает, словно вояка на марше,
и как развернулась на месте пустом!
Пустом?
Э, неправда!
Не зряшным капризом,
не вымыслом вздорным отравленный миг,
чужой человек, выходило, ей близок,
и рвался из горла задушенный крик.
Старалась любить за двоих. И любила,
подруга, любовница, мать и жена…
В висок канонада упрямо забила:
то были одно – а осталась одна.
И вдруг застонала, заныла, забилась,
стремясь укротить возбужденную плоть,
и истово, тихо и нежно молилась,
простил чтобы великодушно Господь.
4
Что было, то было.
Другой.
Половинка.
Две свечечки на сумасшедшем ветру.
Не пара была – загляденье, картинка.
От редкого счастья, казалось, умру.
Здорова ли, девочка… спрашивал утром.
Ты что-то бледна… головою качал.
Ты любишь… звонил чуть ли не поминутно.
Любимая… пылко шептал по ночам.
Не брак, а роман восьмилетний в законе,
и страсть беззаконная, словно напасть,
и розы, и грозы, и кони в загоне,
и пропасть, в которой хотели пропасть,
и в ней пропадали, и с плачем печали
взлетали внезапно в обитель небес…
Но эти качели мы так раскачали,
что, ангелов мимо, бес тайный пролез.
В охотку гонял, сладострастно и жестко,
навязывал свой образ мыслей и нрав.
Внутри нарастала колючая шерстка —
и начался счет, кто виновен, кто прав.
Мой мальчик! Навечно теперь mеа сulра —
латынь так подходит к навечной вине!
Гудела подземная магма и пульпа.
Оплачен твой счет.
Мой – оплачивать мне.
В любимом отца перепутав с ребенком,
тянулась подмышку к тебе, под крыло,
и одновременно, как в мальчике тонком,
без слов различала, куда повело.
Сломалось когда?..
Кто же ведает меты!
Пускай тот, кто знал, прочитает с листа:
кто знал и любил – будет версия эта,
а кто не любил – будет версия та.
Разлад.
Где бывали гармонии полной
часы и недели, с рукою в руке,
глазами в глаза, если отблески молний —
так только в объятьях, в любовном пике, —
там кончики нервов, согласье обрушив,
как головешки, обожжены,
там трупы живые, как мертвые души,
несчастного мужа и бледной жены.
Любимый, прекрасный, издерганный веком,
судьбою и мной как довеском к судьбе,
ты был в моих окнах единственным светом
и сам погасил его назло себе.
Проклятое время.
Несчастное время.
Счастливое время.
Отпущенный срок.
История, ногу засунувши в стремя,
скакала по нам, как безумный ездок.
На даче осенней, пустой и унылой,
влюбленный куда приезжал паладин
руки попросить у родителей милой,
он сделал, что сделал, оставшись один.
И смертная казнь обвалилась лавиной,
накрывши обоих, в обломках любви,
и что было домом, сошло домовиной:
этиловый спирт – в отворенной крови.
Кто знал и любил – будет версия эта,
а кто не любил – будет версия та.
От ветра в стекло билась старая ветка,
и кровью забрызганы пол и плита.
Пришли и сказали. Не плакала даже.
А стала как камень. И долго была.
Жить или не жить было равно неважно,
как дважды, как трижды, как тысячу два.
Расстаться с живым, а увидеться с мертвым —
такого нельзя пожелать и врагу.
Стояла, как перст, перед ямой разверстой
и знала, что быть все равно не смогу.
5
Он спас ее.
Этот красавец курносый,
пижон легковесный, приблудный щенок,
когда приблудился и тотчас без спросу
веселым клубочком свернулся у ног.
Все было не то, ни к чему, непонятно,
глупее не выдумать, Боже ты мой!..
Но вышло, что не было ходу обратно —
она привела его прямо домой.
Он шлялся по свету, бездомный бродяга,
ни в чем не уверенный, муж и дитя,
таясь и страдая от всякого шага,
на взгляд посторонний – легко и шутя.
И так же шутя, привязался беспечно,
от радости тихой негромко скулил,
она привязалась ответно, конечно,
хоть мало что этот союз им сулил.
Как пара гнедая, сошедшая с круга,
на чистом инстинкте, в кусках, на мели,
судьбу проиграв и спасая друг друга,
себя обретали.
И вдруг обрели.
О, как это странно, нелепо все было,
исполнено мелких житейских затей!
Так крепко обоих друг к другу прибило,
что взяли и сходу родили детей.
И дети как дети. Смышленые вроде,
у кошек хвосты не научены драть,
и без понукания на огороде
редиску ходили и сеять, и рвать.
Смотрели большими глазищами в оба,
глаза у обоих ребят в пол-лица,
упрямо следили, разведчики, чтобы
прощала их мать прегрешенья отца.
Подобного раньше она не знавала
и, глядя на спящих родные черты,
родные черты чудака узнавала,
и в горле першило от их простоты.
6
Замучив ее пересохшую глотку,
селедка просила настойчиво пить,
и надо же есть было эту селедку,
не то чтобы есть – не хотелось и жить!
Жить молча, скучая, непонятой, лишней,
безжалостно помня тот, отнятый, дар —
и честное слово, когда б не мальчишки,
какой бы здесь дьявольский вспыхнул пожар!
Сгорели бы двери, и балки, и бревна,
и, может быть, ветвь любопытная та,
что в ночь роковую стучала упорно,
и знающий пол, и свидетель-плита,
и та заодно, что – случайный хранитель
случайных историй и знаковых встреч, —
пыталась наладить отцову обитель,
и выполнить долг, и живое сберечь.
Прости, если можешь, Господь, эту муку,
избави от зла, исцели и спаси!
Какую же с нами свирепую штуку,
играючи, страсти творят на Руси!
Страстями живут и народ, и держава,
и жадно отверсты тюрьма и сума,
как часто оружье терпения ржаво,
как часто пустует палата ума.
Историк-отец, над историей века
десятками лет размышляя один,
дошел ли до тайн одного человека
и глуби глубин как причины причин?
Послышался скрип деревянных ступеней,
и в спальню ввалился взлохмаченный муж,
с ним вместе ввалилось веселое пенье,
а в глотке просела прогорклая сушь.
Я больше тебя… – начинала осипшим,
охрипшим, осевшим, чужим голоском.
Пресекся.
Слова никакие не вышли.
Лишь в сдавленном горле задавленный ком.
И как ни старалась быть стойкой и гордой,
сдержать не сумела нахлынувших слез.
Не хочешь смочить пересохшее горло? —
услышала мужа. – Я соку принес.
7
Отечество – таинство переживанья,
не точка на карте, а точка в мозгу.
Ключом телеграфным любовь и преданья
выстукивают: без тебя не смогу.
Конечно же, сможешь.
Всего в человеке
намешано: слабости, воли и сил.
Но если бы вырубить память навеки —
остался бы нищ, и бездомен, и сир.
А впрочем, я знаю того, кто на деле
прожить без возлюбленной так и не смог:
отец через две с половиной недели
ступил вслед за мамой на смертный порог.
Не вынесло приговоренное сердце,
аорты разрыв от тоски – на куски.
Отцовское даром мотаю наследство,
с рождения и до гробовой доски.
Я помню, и дай мне, о Господи, помнить
до ночи последней последнего дня,
как дом и людей я любила огромно,
как дом мой и люди любили меня.
8
Разъехались. Кто поместился в машину,
кто поездом, и захватили детей.
Остались вдвоем, чтобы эту махину
помыть и почистить до новых смертей.
Потом он ее перестроит на славу,
возьмется как мастер и сделает сам,
и на новоселье большую ораву
они позовут, чтоб у всех по усам
текло молодое вино из Тбилиси,
подарок нагрянувших старых друзей.
Мы все друг от друга любовью зависим! —
воскликнет хозяйка с величьем князей.
И глазом зеленым, счастливым, блестящим,
уставится в мужнин смеющийся глаз,
меж прошлым и будущим и настоящим
пропав.
Это будет потом.
А сейчас —
из комнаты в комнату тени прохладой,
и сад зеленеет, и пиршество птиц,
катится судьбы колесо за оградой —
и просишь:
помедленней бряцанье спиц.
17—27 июня 1999, февраль 2001