Владимир Набоков - Трагедия господина Морна
(Пауза.)
Ну что ж, прощай, Мидия,
будь счастлива…
Все кажется мне — что-то
забыла я… Скажи — ты пошутил
насчет столов вертящихся?
Не помню…
не помню… все равно… Прощай. Иди.
Он ждет тебя. Не плачь.
Оба выходят на террасу.
МИДИЯ:
Прости меня…
Любили мы — и все ушло куда-то…
Любили мы — и вот любовь замерзла,
и вот лежит, одно крыло раскинув,
поднявши лапки, — мертвый воробей
на гравии сыром… А мы любили…
летали мы…
Смотри, выходит солнце…
Не оступись — тут скользко, осторожно…
Прощай… прощай… ты помни… помни только
блеск на стволе, дождь, солнце… только это…
Пауза.
Морн на террасе один. Видно, как он медленно поворачивает лицо
слева направо, следя за уезжающей. Затем возвращается в гостиную.
МОРН:
Так. Кончено…
(Вытирает платком голову.)
На волосах остался
летучий дождь…
(Пауза.)
Я полюбил ее
в тот самый миг, когда у поворота
мелькнули шляпа, мокрое крыло
коляски, — и в аллее кипарисной
исчезли… Я теперь один. Конец.
Так, обманув свою судьбину, бесу
корону бросив на потеху, другу
возлюбленную уступив…
(Пауза.)
Как тихо
она по ступеням сходила, ставя
вперед все ту же ногу, — как дитя…
Стой, сердце! Жаркий, жаркий клекот, гул
встает, растет в груди… Нет! Нет! Есть способ:
глядеться в зеркало, чтоб удержать
рыданье, превращающее в жабу
лицо… А! Не могу… В пустынном доме
и с глазу на глаз с ангелом холодным
моей бессонной совести… как жить?
что делать? Боже мой…
(Плачет.)
Так… так… мне легче.
То плакал Морн; король совсем спокоен.
Мне легче… Эти слезы унесли
соринку из-под века — точку боли.
Я Гануса, пожалуй, не дождусь…
Душа растет, душа мужает, — к смерти,
что к празднику, готовится… Но втайне
пускай идут приготовленья. Скоро
настанет день — я Гануса, пожалуй,
и не дождусь, — настанет, и легко
убью себя. А мыслью напряженной
не вызвать смерти; смерть сама придет,
и я нажму курок почти случайно…
Да, легче мне, — быть может, это — солнце,
блестящее сквозь дождь косой… иль нежность —
сестра меньшая смерти — та, немая,
сияющая нежность, что встает,
когда навеки женщина уходит…
А эти ящики она забыла
задвинуть…
(Ходит, прибирает.)
…Книги повалились на бок,
как мысли, если вытянет печаль
и унесет одну из них; о Боге…
Рояль открыт на баркароле: звуки
нарядные она любила… Столик,
что скошенный лужок: тут был портрет
ее родных, еще кого-то, карты,
какая-то шкатулка… Все взяла…
И — словно в песне — мне остались только
вот эти розы{20}: ржавчиною нежной
чуть тронуты их мятые края,
и в длинной вазе прелью, смертью пахнет
вода, как под старинными мостами.
Меня волнует, розы, ваша гниль
медовая… Воды вам надо свежей.
Уходит в дверь направо.
Сцена некоторое время пуста. Затем — быстрый, бледный, в лохмотьях — с террасы входит Ганус.
ГАНУС:
Морн… Морн… где Морн?.. Тропою каменистой,
между кустов… Какой-то сад… и вот —
я у него в гостиной… Это сон,
но до того как я проснусь… Здесь тихо…
Неужто он ушел? На что решиться?
Ждать? Боже, Боже, Боже, ты позволь мне
с ним встретиться наедине!.. Прицелюсь
и выстрелю… И кончено!.. Кто это?..
Ах, только отраженье оборванца…
Я зеркалов боюсь… Что делать дальше?
Рука дрожит, напрасно я вина
там выпил, в той таверне, под горою…
И шум в ушах… А может быть? Да, точно!
Шуршат шаги… Теперь скорей… Куда бы…
И прячется слева за угол шкафа, выхватив пистолет. Возвращается Морн. Возится с цветами у стола, спиной к Ганусу. Ганус, подавшись вперед, дрожащей рукой целится.
МОРН:
О, бедные… дышите, пламенейте…
Вы на любовь похожи. Для сравнений
вы созданы; недаром с первых дней
вселенной в ваших лепестках сквозила
кровь Аполлона{21}… Муравей… Смешной:
бежит, как человек среди пожара…
Ганус целится.
Занавес
АКТ V
Сцена I
Комната старика Дандилио. Клетка с попугаем, книги, фарфор. В окнах — солнечный летний день. По комнате тяжело мечется Клиян. Слышна отдаленная стрельба.
КЛИЯН:
Как будто умолкает… Все равно:
я обречен! Ударит в мозг свинец,
как камень в грязь блестящую — раз — мысли
разбрызгаются! Если б можно было
жизнь прожитую сочно отрыгнуть,
прожвакать{22} вновь и проглотить, и снова
воловьим толстым языком вращать,
выдавливать из этой вечной гущи
былую сладость трав хрустящих, пьяных
от утренней росы, и горечь листьев
сиреневых! О, Боже, если б вечно
смертельный ужас чувствовать! И это —
блаженство, Боже! Всякий ужас значит
«я есмь», а выше нет блаженства! Ужас —
но не покой могильный! Стон страданья —
но не молчанье трупа! Вот где мудрость,
и нет другой! Готов я, лязгнув лирой,
ее разбить, мой звучный дар утратить,
стать прокаженным, ослабеть, оглохнуть, —
но только помнить что-нибудь, хоть шорох
ногтей, скребущих язву, — он мне слаще
потусторонних песен! Я боюсь,
смерть близится… тугое сердце тяжко
подскакивает, как мешок в телеге,
гремящей под гору, к обрыву, к бездне{23}!
Не удержать! Смерть!
Из двери справа входит Дандилио.
ДАНДИЛИО:
Тише, тише, тише…
Там Элла только что уснула; кровью
бедняжка истекла; ребенок умер,
и мать второй души лишилась — главной.
Но лучше ей как будто… Только, знаешь,
не лекарь я, — какие книги были,
использовал, но все же…
Дандилио!
Мой добрый Дандилио! Мой прекрасный,
мой светлый Дандилио!.. Не могу,
я не могу… меня ведь тут поймают!
Я обречен!
Признаться, я не ждал
таких гостей; вчера меня могли бы
предупредить: я клетку попугаю
украсил бы — он что-то очень мрачен.
Скажи, Клиян, — я Эллою был занят,
не понял хорошенько, — как же это
ты спасся с ней?
Я обречен! Ужасно…
Какая ночь была! Ломились… Элла
все спрашивала, где ребенок… Толпы
ломились во дворец… Нас победили:
пять страшных дней мы против урагана
мечты народной бились; в эту ночь
все рухнуло: нас по дворцу травили —
меня и Тременса, еще других…
Я с Эллою в руках из залы в залу,
по галереям внутренним, и снова
назад, и вверх, и вниз бежал и слышал
гул, выстрелы, да раза два — холодный
смех Тременса… А Элла так стонала,
стонала!.. Вдруг — лоскут завесы, щелка
за ней, — рванул я: ход! Ты понимаешь, —
ход потайной{24}…
Я понимаю, как же…
Он, думаю, был нужен королю,
чтоб незаметно улетать — и, после
крылатых приключений, возвращаться
к трудам своим…
…и вот я спотыкался
в могильной тьме и шел, и шел… Внезапно
стена: толкнул — и оказался чудом
в пустынном переулке! Только выстрел
порой стучал и разрывался воздух
по шву… Я вспомнил, что живешь ты рядом,
и вот… к тебе… Но что же дальше делать?
Ведь оставаться у тебя — безумно!
Меня найдут! Ведь вся столица знает,
что с сумасшедшим Тременсом когда-то
ты дружен был и дочь его крестил!..
Она слаба: еще такой прогулки
не вынесет. А где же Тременс?
Бьется…
Не знаю, где… Он сам мне накануне
советовал, чтоб я к тебе мою
больную Эллу… но ведь тут опасно,
я обречен! Пойми, — я не умею,
я не умею умирать, и поздно —
не научусь, нет времени! За мною
сейчас придут!..
Беги один. Успеешь.
Дам бороду поддельную, очки{25}…
пойдешь себе.
Ты думаешь?..
А хочешь
есть у меня и маски, что носили
на масленицу в старину…
…Да, смейся!
Ты знаешь сам, что никогда не кину
моей бессильной Эллы… Вот где ужас
не в смерти, нет, — а в том, что в кровь вселилось
какое-то рыдающее чувство,
смесь ревности неведомой и жажды
отверженной и нежности такой,
что все закаты перед нею — лужи
малярной краски, — вот какая нежность!
Никто не знал! Я — трус, гадюка, льстец,
но тут, — вот тут…
Друг, будет… успокойся…
Любовь в ладони сжала сердце… держит…
не отпускает… Потяну — сожмет…
А смерть близка… но как мне оторваться
от своего же сердца? Я — не ящер,
не отращу…
Ты бредишь, успокойся:
тут безопасно… Улица пустынна
и солнечна… Ты где же смерть приметил?
На корешках моих уснувших книг —
улыбка. И спокоен, как виденье,
мой попугай святой.
От этой птицы
рябит в глазах… Пойми, сейчас нагрянут —
нет выхода!..
Опасности не чую:
слепая весть, повеявшая с юга,
что жив король, так опьянила души
неслыханною радостью, — столица
от казней так устала, — что, покончив
с безумцем главным, с Тременсом, едва ли
начнут искать сообщников его.
Ты думаешь? Да, правда, светит солнце…
И выстрелы умолкли… Не открыть ли
окно, не посмотреть ли? А?
К тому же
есть у меня одна вещица… хочешь,
я покажу? Вот тут, в футляре мягком…
Мой талисман… Вот, посмотри…
Корона!
Постой, уронишь…
Слышишь?.. Боже… Кто-то…
По лестнице… А!
Говорил — уронишь!
Входит Тременс.