Яна Джин - Неприкаянность
Пер. Ефим Бершин
ПЕСНЯ ДЛЯ ПАСХАЛЬНОГО ВОСКРЕСЕНЬЯ
В Америке скупленной,
в России ли сгубленной
что всё ещё дышит,
то душит — и ближе,
короче, как выдох
прощальный калеки,
ложится твой взгляд,
пробившись сквозь веки.
Так легче тащить ему
близкие сцены
в тебя и сжигать их
в тебе, как в геенне —
язычника. Жги их
сама без следа:
бесцветная краска
зальёт, как всегда,
лицо твоё. Выдай
её, как Его
выдали. Скажут:
Страдала, но вот
спаслась бы, когда бы молилась… Опять!
Вы, раболепных паломников рать,
попробуйте лучше сомненья изъять,
свежесть зелёную аду придать!
Вы, перенявшие нетерпимость
у Верховного Пилигрима,
который, рифмуясь со словом «рок»,
лишил меня всего, что смог!
И ты, их Бог, ничего кроме ада
не сотворивший поныне! Мне
всё, что осталось, —
к железной стене
его прирасти. И ежели Ты
пошлёшь ко мне в приступе доброты
любимого Сына: все, мол, грешны,
прости же Отца… Я от этой стены —
ни шагу теперь! …Пусть Он воскрес
в день воскресенья пасхального, бес —
светный и серый, — послушай: днесь
нечего мне молить у небес.
Пер. Нодар Джин
КАФКА
Обращусь к тебе шёпотом,
ибо не слышишь —
прерогатива мертвеца.
Обращусь из долга, который выше
молчания, тяжелей свинца.
Долг мой — любовь и жалость. Тише
обращаются лишь к отцам.
Скажи, нелегко, наверно, свернуться
в себе, как в тесном орехе — ядро?
Тем паче тебе, кому согнуться
не дали б честь и больное нутро.
Среди крикливых пернатых галкой
жалкой сказался ты, слился с галькой
серой, верой в силу смирения
скверну раскрашенных оперений
скрасить стараясь. Отары, отары.
Блеянье агнцев. На белый алтарь
молча плетётся один. Избранник.
Звуки истрачены. Дух убыванья.
Галька сошла в песчаник. В прах.
Неспешным, возвышенным был твой крах.
Главу твою на плаху деталей
ты нёс покорно.
Словом твоё, как крючком из стали,
дырявил горло.
Повиснув на нём, не стонал, молчал,
чтоб перестало
слово быть, как в начале начал, —
только началом.
Чтобы чем больше молчанья внутри, —
действенней слово,
а вещь, поправ условья игры,
назвалась снова.
Походка твоя была неспешной,
твоё дыхание
было, наверное, безмятежным,
с замиранием
частым. Чистым мелодиям
повторение
паузы мерной верное вроде бы
измерение
может придать, создавая иное
творение:
произведение звуков молчания.
Мера отчаянья мерина — всепонимание,
невыносимость частностей пребывания.
Вот и бредёшь ты, будто набрался браги,
мерин уставший, по переулкам Праги.
Ночь. Пробуждаюсь.
Сжатый кулак.
Ногти колят ладонь.
Но внутри, на душе у меня никак, —
как глубоко под водой.
Разве что вина теребит
за то, что сон и твой перебит
спряжением слов, рождённых в муках
и лишённых лёгкости звуков.
За то, что разводишь их молоком
тёплым, чтоб в частностях и целиком
жизнь показалась удобоваримей,
а сомнения — переборимей.
Чтобы, изъяв из жизни иголки,
сподобить её китайскому шёлку.
Но суета ведь, Кафка, разборчива тоже.
Чистая правда часто утешить не может.
Жизнь, как заноза, торчит из младенческой кожи.
Слова твои боли не унимают.
Словам дела нет до нас.
Да, из грязной почвы вздымают
длани. Нет, не за помощью, — раз.
Два, — не с тем, чтобы, наоборот,
её предложить. Им плевать на народ.
Если и мыслят, бывает, о людях, —
только чтоб не коснуться их.
Касаются — рукою ли, грудью —
только друг друга, только своих.
Нам такой любви не понять.
Тем не понять, кому — умирать.
Вот почему ты и жил безмолвно.
Дыша размеренно, неспеша.
Существуя предельно ровно.
Экономя действие, шаг.
Пытаясь целиком уместиться
в собственный мозг.
С остальным — проститься.
Безмолвие, Кафка, — твоё горючее.
Твой мир скорей абсурден, чем жесток.
Молчанье в спирте разведи покруче,
ступай туда, где врозь, попарно, в куче
дибуки, дьяволы галдят, канючат,
визжат и кувыркаются в падучей,
то прячутся, то сыпят на порог, —
ступай туда. Обитель эта —
твоя душа, жидовье гетто,
накладывающее вето
на всё, что тщится отдалиться.
И отделиться.
Двинуть.
Сгинуть.
Кружит, снижается зуёк,
сужается его орбита.
У точности один итог:
печаль убита и забыта.
А с нею — всё, что было важно.
Вот оттого тебе и страшно.
И оттого твои сомненья
касательно любой мишени,
которая — чем ближе к ней,
тем отдалённее она. Смешней.
Твоя душа была чиста, о, Кафка!
О, Вечный Жид! И та же ставка!
Не спится мне. Сон. По улицам Праги
плетёшься. Вслед (как в чуму вурдалаки) —
немощность твоего совершенства,
вечное, неизлечимое шествие.
Следом за ней — голубица. Ищет
пищу. Нет её. Невезенье.
Птица — как монашка, что рыщет
в поиске своего спасенья.
Нет его. Вместо — печёт ей спину
солнце, язычник неумолимый.
Кафка, всё, что вокруг и рядом,
послушай, не стоит пытливых взглядов
такого, как ты. Не стоит зрения
такого сквозного, что воображение
мешает, как крепким ногам — костыль.
Вместо — попробуем вместе — остынь
и рассмейся! Рассмейся горько,
как горек удел беременной тёлки.
Тебя не унять. Ты плетёшься дальше
мимо кофеен, — тусклой фальши
освещения в них, бесед
кратких ли, длящихся много лет,
утончённых ли, чаще нет,
без исключенья, однако, лишённых
состраданья, любви примет…
Слушаешь. Смотришь. Видишь на коже
даже царапинки у многоножек.
Всякую боль в нетвоей душе —
случилась она или нет уже —
кладёшь в твою. Кладёшь — тяжелеешь.
Всякую тварь, как себя, жалеешь:
в эту обращаешься, в ту.
Тошно в любой. Невмоготу
стало бродить. В неисходной муке
встал наконец и раскинул руки,
чтобы они, как бывает в сказке,
крыльями стали яркой окраски
и унесли далеко-далёко, —
где превратился бы клерк в пророка,
который не шепчет больше, не ропщет,
который всё громче стенает и громче
о порче вселенской
и прочей беде —
что алчность да кривда теперь везде;
стенает пророк, пока ему мочи
хватает, пока его дни и ночи
превращаются в очень синюю,
очень горизонтальную линию,
которая обретает цвет,
которого нет,
превращаясь в то,
что есть Одно Сплошное Ничто.
Пер. Нодар Джин
РЕКВИЕМ ПО НЕСБЫВШЕЙСЯ ЖИЗНИ
Вот ведьма, —
но в её плоти душа
красавицы теплилась Абишаг…
(Роберт Фрост)Когда твой лоб, как шляпа фетровая,
готов сорваться и лететь по ветру,
утаивать устав твои запретные
мыслишки, — то забудь помимо прочего
того, кто виноват, что не помочь тебе.
И не горюй: печаль — из самых вещих,
не подлежащих увещанию вещей,
лежащих за чертой, в земле ничьей.
Когда знакомая земля среди ночей
и дней твоих мерилом постоянства
перестаёт служить тебе, пространством
становится пустым, в пределах коего
твоя судьба блуждает и не скована
твоей же волей,
и когда приходит ночь,
которая не в силах превозмочь
себя, — и в собственной же темени
ей не распутать мысли в темени
твоём, тебе осталось — вон и прочь!
Но прежде, чем бежать, окинь
себя прощальным взглядом. Сгинь
под ледяным — твоим же — взором.
Ты — туша тучная.
Некаркающий ворон,
что разленился и кричать, — к чему?!
Вокруг — пустырь, и никому
не слышно крика. Никого
ему не удивить. Его
удел — средь пустыря
валяться мёртвым камнем. Зря.
Земля лишилась контуров.
Пустынна.
Ни рубежей, ни горизонта.
Длинно
влачится как-то. За самой собой.
А ведьма, ты, — за нею вслед
бредёшь по ней
в бредовом сне.
И словно боров,
ты плетёшься на убой.
Туман полночный пред тобой
распух, как веки, — вразнобой
теперь в мозгу твоём пульсируют картины:
Пространство. Ведьма в нём. Забой. Скотина.
Да, полночь.
Ты бредёшь одна.
Себе ты до смерти скучна!
А впереди — очередной налёт из мозга.
Предательством уже не боль,
а соглашательство с собой,
рассудком собственным, считаешь. Вот и возглас
его ещё один: Не пить!
Коровой жирною не слыть,
которую не скроет и туман!
Ну что ж, ведь так оно и есть,
но вот ещё правдивей весть:
непьющая — ты тот же истукан!
Стареющею ведьмой я
кружусь в пространстве. Жизнь моя
ему подобна. Пусто в ней и жутко.
Но я теперь её лечу
тем, что бежать куда хочу
учусь, не руководствуясь рассудком.
Смотрю на всё, что есть окрест,
не сквозь забот насущных крест,
а сквозь петлю моих воспоминаний.
Мне в горло все они впились,
как в риф полипы. «Торопись! —
шипят. — Беги отсюда без прощаний!
Беги!
Беги без обещаний,
колебаний и оглядки.
Беги из места,
где нехватке
всего и вся обязано
виденье,
в котором тесно связаны
впаденье
пчелы в гудящий транс
и ниспаденье
её в гуденьи общего презренья.
Беги во имя самого движенья,
пренебреженья к Азии,
к реченьям
её про истины лишенья и смиренья,
беги её: при первой же оказии
она в тебя вонзает нож, —
твоё существованье. Ложь.
Твою печаль.
Её тебе
никак не вытравить теперь.
Она, как жизнь,
покрыла сплошь
тебя. Забудь её.
Не трожь.
Не трожь и эту жизнь твою.
Беги скорей
её. Рывок — и вон из ней.
Смотри — тигрица агнца забивает.
Смотри — овцы кровицей запивает.
Вот и беги. Беги. И при
этом клеть свою запри,
чтоб не вернуться. Не молись, — не ври,
как врут и врали будды толстозадые,
что кармами закармливают, гады!
Не верь ты их слюнявым всхлипам
и сиплым увещаньям. Липа!
И обещаньям, будто в случае
таком-то ждёт нас что-то лучшее,
что скоро вечность сладкую разделим
с бездельниками в рае да в безделье…
Запомни же, что вечность ждать не следует».
(За ожиданьем продолжения не следует…)
Пер. Нодар Джин