Вера Полозкова - Непоэмание
Все, что привез с собой - выпиваешь влет.
Все, что захочешь взять - отберет таможня;
Это халиф-на-час; но пока все можно.
Особенно если дома никто не ждет.
Особенно если легкость невыносимая - старый бог
Низвергнут, другой не выдан, ты где-то между.
А арабы ведь взглядом чиркают - как о спичечный коробок.
Смотрят так, что хочется придержать на себе одежду.
Одни имеют индейский профиль, другие похожи на Ленни Кравитца -
Нет, серьезно, они мне нравятся,
Глаз кипит, непривычный к таким нагрузкам;
Но самое главное - они говорят "как деля, красавица?"
И еще, может быть - ну, несколько слов на русском.
Вот счастье - от них не надо спасаться бегством,
Они не судят тебя по буковкам из сети;
Для них ты - нет, не живая сноска к твоим же текстам,
А девочка просто.
"Девочка, не грусти!"
***
Засахарить это все, положить на полку,
В минуты тоски отламывать по куску.
Арабский мальчик бежит, сломя голову, по песку.
Ветер парусом надувает ему футболку.
14-15 марта 2007 года.
JUST IN CASE
И я не знаю, что у тебя там –
У нас тут солнышко партизанит,
Лежит на крыше и целит в глаз.
Заедешь? Перезвони ребятам,
Простите, братцы, сегодня занят,
Не в этот раз.
Мы будем прятаться по кофейням,
Курить кальян с табаком трофейным,
Бродить по зелени шерстяной.
Ты будешь бойко трещать о чем-то
И вряд ли скажешь, какого черта
Ты так со мной.
А с самолета ведь лес – как ломкий
Подробный почерк, река как венка.
И далеко не везде весна.
Озера льдистой белесой пленкой
Закрыты словно кошачье веко
Во время сна.
What you’ve been doing here since I left you?
Слетай куда-нибудь, it will lift you.
Из всех широт – потеплее в той:
Там, знаешь, женщины: волос нефтью,
Ресницы черной такой финифтью,
Ладонь тафтой.
На кухне вкусное толстый повар
Из незнакомого теста лепит
И пять котлов перед ним дымят.
Лежи и слушай арабский говор
Да кружевной итальянский лепет
Да русский мат.
И воздух там не бывает пресен,
И бриз по-свойски за щечку треплет
И совершенно не снятся те,
Кто научил двум десяткам песен,
Вину, искусству возвратных реплик
И пустоте.
Тут мама деток зовет – а эти ж
Печеньем кормят отважных уток
Буквально с маленьких грязных рук.
И ты, конечно же, не заедешь.
И кто сказал бы мне, почему так,
Мой юный друг.
30 марта 2007 года.
КАМЛАТЬ
Жаль, такая милая, а туда же, где таких берут, их же нет в продаже; по
большому счету, не люди даже, а научные образцы. Может только петь об
Армагеддоне, о своем прекрасном царе Гвидоне, эти маленькие ладони,
выступающие резцы.
Может только петь, отбывать повинность, так, как будто кто-то все ребра
вынес, горлово и медленно, как тувинец, или горец, или казах.
У того, кто слушает больше суток, потихоньку сходит на нет рассудок, и
глаза в полопавшихся сосудах, и края рукавов в слезах.
Моя скоба, сдоба, моя зазноба, мальчик, продирающий до озноба, я не
докричусь до тебя до сноба, я же голос себе сорву. Я тут корчусь в
запахе тьмы и прели, мой любимый мальчик рожден в апреле, он
разулыбался, и все смотрели, как я падаю на траву.
Этот дробный смех, этот прищур блядский, он всегда затискан, всегда
обласкан, так и тянет крепко вцепиться в лацкан и со зла прокусить губу.
Он растравит, сам того не желая, как шальная женушка Менелая, я дурная,
взорванная и злая, прямо вены кипят на лбу.
Низкий пояс джинсов, рубашки вырез, он мальчишка, он до конца не вырос,
он внезапный, мощный, смертельный вирус, лихорадящая пыльца; он целует
влажно, смеется южно, я шучу так плоско и так натужно, мне совсем,
совсем ничего не нужно, кроме этого наглеца.
Как же тут не вешаться от тоски, ну, он же ведь не чувствует, как я
стыну, как ищу у бара родную спину, он же здесь, у меня чутье;
прикоснись к нему, и немеет кожа; но Господь, несбычи мои итожа,
поджимает губы – и этот тоже. Тоже, девочка, не твое.
3 апреля 2007 года.
РОБОТ-ПЛАКАЛЬЩИК
Сколько их сидит у тебя в подрёберье, бриллиантов, вынутых из руды,
сколько лет ты пишешь о них подробные, нескончаемые труды, да, о каждом
песенку, декларацию, книгу, мраморную скрижаль – пока свет очей не
пришлет дурацкую смску «Мне очень жаль». Пока в ночь не выйдешь, зубами
клацая, ни одной машины в такой глуши. Там уже их целая резервация, этих
мальчиков без души.
Детка-детка, ты состоишь из лампочек, просто лампочек в сотню ватт. Ты
обычный маленький робот-плакальщик, и никто здесь не виноват. Символы
латинские, буквы русские, глазки светятся лучево, а о личном счастье в
твоей инструкции не написано ничего.
Счастье, детка – это другие тетеньки, волчья хватка, стальная нить. Сиди
тихо, кушай антибиотики и пожалуйста, хватит ныть. Черт тебя несет к
дуракам напыщенным, этот был циничен, тот вечно пьян, только ты
пропорота каждым прищуром, словно мученик Себастьян. Поправляйся, детка,
иди с любыми мсти, божьи шуточки матеря; из твоей отчаянной нелюбимости
можно строить концлагеря.
Можно делать бомбы – и будет лужица вместо нескольких городов. Эти люди
просто умрут от ужаса, не останется и следов. Вот такого ужаса, из
Малхолланда, Сайлент Хилла, дурного сна – да, я знаю, детка, тебе так
холодно, не твоя в этот раз весна. Ты боишься, что так и сдохнешь,
сирая, в этот вторник, другой четверг – всех своих любимых экранизируя
на изнанке прикрытых век.
Так и будет. Девочки купят платьишек, твоих милых сведут с ума. Уже
Пасха, маленький робот-плакальщик. Просто ядерная зима.
7 апреля 2007 года.
ГОНЕВО
Нет, придется все рассказать сначала, и число, и гербовая печать; видит
Бог, я очень давно молчала, но теперь не могу молчать – этот мальчик в
горле сидит как спица, раскаленная докрасна; либо вымереть, либо
спиться, либо гребаная весна.
Первый начал, заговорил и замер, я еще Вас увижу здесь? И с тех пор я
бледный безумный спамер, рифмоплетствующая взвесь, одержимый заяц, любой
эпитет про лисицу и виноград – и теперь он да, меня часто видит и, по
правде, уже не рад.
Нет, нигде мне так не бывает сладко, так спокойно, так горячо – я
большой измученный кит-касатка, лбом упавший ему в плечо. Я большой и
жадный осиный улей, и наверно, дни мои сочтены, так как в мире нет
ничего сутулей и прекрасней его спины за высокой стойкой, ребром бокала,
перед монитором белее льда. Лучше б я, конечно, не привыкала, но уже не
денешься никуда.
Все, поставь на паузу, Мефистофель. Пусть вот так и будет в моем мирке.
Этот старый джаз, ироничный профиль, сигарета в одной руке.
Нету касс, а то продала бы душу за такого юношу, до гроша. Но я грустный
двоечник, пью и трушу, немила, несносна, нехороша. Сколько было жутких
стихийных бедствий, вот таких, ехидных и молодых, ну а этот, ясно –
щелбан небесный, просто божий удар поддых.
Милый друг, - улыбчивый, нетверёзый и чудесный, не в этом суть – о тебе
никак не выходит прозой.
Так что, братец, не обессудь.
9 апреля 2007 года.
"А и все тебе пьется-воется..."
А и все тебе пьется-воется, но не плачется, хоть убей. Твои мальчики –
божье воинство, а ты выскочка и плебей; там за каждым такая очередь, что
стоять тебе до седин, покучнее, сукины дочери, вас полгорода, я один;
каждый светлый, красивый, ласковый, каждый носит внутри ледник –
неудачники вроде нас с тобой любят пыточки вроде них.
Бог умеет лелеять, пестовать, но с тобой свирепеет весь: на тебе ведь
живого места нет, ну откуда такая спесь? Стисни зубы и будь же паинькой,
покивай Ему, подыграй, ты же съедена тьмой и паникой, сдайся, сдайся, и
будет рай. Сядь на площади в центре города, что ж ты ходишь-то напролом,
ты же выпотрошена, вспорота, только нитки и поролон; ну потешь Его, ну
пожалуйста, кверху брюхом к Нему всплыви, все равно не дождешься
жалости, облегчения и любви.
Ты же слабая, сводит икры ведь, в сердце острое сверлецо; сколько можно
терять, проигрывать и пытаться держать лицо.
Как в тюрьме: отпускают влёгкую, если видят, что ты мертва. Но глаза у
тебя с издевкою, и поэтому черта с два. В целом, ты уже точно смертница,
с решетом-то таким в груди.
Но внутри еще что-то сердится. Значит, все еще впереди.