Ярослав Смеляков - Стихотворения и поэмы
3. НАД МОСКВОЙ ЛЕТЯТ ДИРИЖАБЛИ
Они иссушены, твои последние лета.
Висит портрет, стоит постель и греется плита.
Ты утром ходишь на базар,
и через час — с удачей:
картошка, помидор пожар
и гривенник сдачи.
И смотрит скушная заря
на скромный твой улов.
Так жизнь разменяна зазря
на мелочь медяков.
Я (хочешь?) песней оплету
твои лета на склоне.
Она стоит, глаза в плиту,
в глазах цветут талоны.
А суп поет — ему не верь:
супы не знают жалости…
Он звонит, он стучится в дверь.
Ты говоришь: «Пожалуйста!»
Он прямиком к плите идет,
и на твои вопросы
он говорит: «Наоборот,
я сборщик разных взносов».
Он голосом играл и плыл, —
не сборщик — балалайка:
«Ведь вы культурная, ведь вы —
домашняя хозяйка».
Сорвал на миг и, дребезжа:
«Гоните рубль на дирижабль!»
И от плиты — зеленый пар,
рычит на гостя самовар.
Но гость не смущается.
Длинно-длинно
он с ней говорит. Он ей много сказал.
От синего жара, от резкого дыма
хозяйка чуть-чуть прикрывает глаза.
Тогда над плитою, над чайников писком,
над жиром, который «опять вздорожал»,
вырос сверкающий, словно миска,
круто заваренный дирижабль.
Он наливается кровью, он пухнет,
свежий, как солнце, большой, как весна.
И вот уже кубатура кухни
для тела такого смешна и тесна.
Он подымается постепенно, и
высоту забирает руль.
Он прет в потолок, он ломает стены
и — в небо.
Вдогонку цилиндры кастрюль.
За ними чайник, потом пеленки,
потом керосинка, стара и крива.
Да что керосинка. За ним вдогонку
плита летит и роняет дрова.
Блестит дирижабль. Белобрысый. Новый.
Он пулей летит. И скрывается он…
И вот хозяйка сидит в столовой
и ест (предположим) куриный бульон.
Бульон, который она взяла
за очень низкую плату,
который варился в громадных котлах
девушками в халатах.
А перед хозяйкой цветы горят,
как лучшие в мире горелки,
а сбоку хозяйки — как звезды, блестят
ошпаренные тарелки.
Она пошире откроет глаза,
и сборщик увидит украдкой:
от глаз по морщине сползает слеза,
медленная, как трактор.
Тогда хозяйка как можно проще,
голосом резким, спеша и дрожа,
волнуясь, скажет: «Товарищ сборщик,
это прекрасно, когда дирижабль!»
И от большой, от развернутой жалости
дрогнут короткие кончики губ:
«Товарищ сборщик!
Возьмите, пожалуйста,
первым рублем мой последний рубль».
4. ДОЖДЬ
Дождь падал с размаху и бился снизу
в безглазые лица московских подошв.
И рвался из труб, бросался с карниза
веселый и крепкий веснушчатый дождь.
Дождь рвался на крышах. Широкая ярость
бросала на землю холодные тонны,
аж гнулись осенние желтые клены,
аж желтые листья легли на бульварах,
аж рвались сквозь тучи белесые молнии!
(А только не страшно. Они как домашние,
они мне мигали, они мне напомнили мою
же застежку на синей рубашке.)
Дождь рвался, грозил, разрывался. И плеск
аж морем шумел, аж захватывал дых!
И третий вбежал под железный навес
и стал, близоруко взглянув на других.
Второй волновался, свистел и дрожал,
бледнел, как грозящие извещения.
А первый (усатый бухгалтер) сказал:
«А дождь зарядил. Настоящий. Осенний!»
И дождь согласился, и рвался, и лил,
и мостовая — в предсмертной пене.
Второй прислушался и возразил:
«А дождь молодой. Настоящий. Весенний!»
Запахло весною. Да так это внятно,
что прямо бери ее в чуткие руки.
Так быстро, что в грязном,
охрипшем парадном
выросли робкие незабудки.
А третий сказал: «Из колхоза про то ж
подшефные пишут: „Дождя, мол, ждем“.
Я рад, что ответ мой придет, как дождь,
я горд, что ответ мой придет с дождем.
Но только… не слишком ли дождь зарядил,
не очень ли рано, не очень ли поздно?
А дождь ничего. Настоящий. Колхозный!»
И дождь как из лейки лил.
Дождь пьяным шатался. Парнишкой скакал,
и в землю врывался, и бил напролом…
И первый (очкастый бухгалтер) сказал:
«Там, в комнате длинной, за крепким столом,
высокие гости сидят и скучают
и треплют по щечке безбрового сына.
Жена завилась, и жена развлекает
гостей разговорами про ангину.
Я должен прийти. Я желаю занять
место хозяина, прочное, нужное.
Я должен прийти, чтоб гостей развлекать
своим разговором и ужином.
Меня задержало собранье на службе,
калоши намокли от этих стихий.
Вода помешала, она против дружбы…»
Второй перебил: «Пустяки!
Товарищи! Мне восемнадцать лет,
и в жилах гулящая кровь.
И это любовь. То есть да. То есть нет.
То есть, конечно, любовь.
Такая любовь, что без дрожи, без риска
отдался и стал бы ее, а не свой.
Смотрите, товарищи, вот записка!
Здесь каждая буква пропахла весной.
Здесь каждое слово как выстрел. И жжет,
и рвется. Да вы понимаете разве?
Любимая пишет. Любимая ждет
у памятника Тимирязева.
Любимая. Вечер. И чертов дождь.
Да я б через дождь, через воду, я б мимо…
Но только… Любимая, ты не ждешь,
ты теплую книжку читаешь, любимая.
Ты дома. И лампочка над тобой,
и старая мама с тобой говорит.
Так пусть эта лампочка перегорит,
как перегорает любовь.
О, если б, товарищи, поняли вы:
стихия воды — и стихия любви.
Я знаю, вы против обеих стихий».
И третий сказал: «Пустяки!»
И третий сказал: «Он повыше всех,
в нем каждая буква по плану.
Он твердые ноги расставил. Стеклянный.
Стучащий. Машинный. Цех.
Там гранки закованы в белые латы,
там тихо качаются рыжие лампы,
там девушки в синих, как небо, халатах,
кончая работу, стоят над котлами.
Мне каждая строчка до буквы знакома.
Всё это мое. Я прекрасно запомнил,
что в клубе на сцене докладчик райкома,
что сторож сидит в опустевшем завкоме,
что дождь переполнил пузатые бочки
и портит квадратные красные доски,
что табельщик дарит огонь папиросы
спешащим в цеха настоящим рабочим.
Я знаю, что вычищен, помню, что ждет
руки мои молчаливый станок,
что сторож короткую кнопку нажмет —
и вылетит бодрый белесый звонок.
И прямо за свистом, за градом звонка,
за смехом веселым и юным
выходит бригада. И держит в руках
масленок дрожащие луны.
Подходит бригада к плечистым станкам
(а сколько учета, а сколько почета!),
подходит и держит в горячих руках
название хозрасчетной.
А я не приду? Испугался? Вода?
Прогул намечается в третьей смене?
Неправда, товарищи, ерунда!
Пусть дождь молодой,
пусть простой,
пусть весенний.
Я прямо сквозь дождь, хоть спецовка намокла,
я прямо сквозь воду, хоть нету калош».
Дождь бился в рябые серьезные стекла,
веселый и звонкий, занозистый дождь.
Дождь прыгает с неба. И прыгает с края
домов. И бросается в лица подошв.
И — самое главное — он не нейтрален,
высокий и твердый, веснушчатый дождь.
5. ПОСЕВНАЯ НОЧЬ В ТИПОГРАФИИ
Директор сказал: «Дело требует, двигай!
Нам дан заказ — посевная книга.
А дело важное — знаешь сам,
а срок — тридцать четыре часа».
Инструктор сказал: «Наступает весна
под галочьи крики, под всплески весла,
под ласки черемухи, зуд мандолины,
под искренность ветра,
под ветреность ливней.
Земля обварилась, набухла, вспотела,—
ну, словом, у нас посевное дело.
А дело важное — знаешь сам,
а срок — двадцать четыре часа».
Я бригадир. Я сказал: «Бригада!
Нам это заданье не тяжесть — награда.
К станкам становись, чтобы время летело.
У нас идет посевное дело.
А дело важное, ясно без слов,
а срок — семь с половиной часов…
Мне говорить о севе не надо:
вместе в клубе слыхали доклад и
вместе на этом докладе не спали
и резолюцию принимали…
А после такого, ребята, доклада
работать для сева по-новому надо.
У книжки тираж — три тысячи триста.
А это читатели-трактористы…»
И встала бригада, пять человек,
чтоб время летело упрямо, как бег,
чтоб время летело (не зря летело).
У нас идет посевное дело,
по цеху идет посевное дело,
и этому севу наш долг помочь.
Над цехом повисла громадная ночь,
над цехом, гремя, скрежеща и стеная,
громадой повисла ночь посевная.
А сверху —
трансмиссий надорванный свист.
Наборщику кажется — он тракторист,
и ветер весенний — в широкие спины,
и трактором рвутся к победе машины.
Чтоб выполнить план,
чтобы славить страну,
взрывая цементную целину,
чтоб утром в печатный:
«Набор готов!
На книгу потрачено семь часов!»
6. СТРАХ