Иосиф Бродский - Собрание сочинений
Подражание Горацию
Лети по воле волн, кораблик.
Твой парус похож на помятый рублик.
Из трюма доносится визг республик.
Скрипят борта.
Трещит обшивка по швам на ребрах.
Кормщик болтает о хищных рыбах.
Пища даже у самых храбрых
валится изо рта.
Лети, кораблик, не бойся бури.
Неистовей, но бесцельней пули,
она и сама не знает, в ту ли
сторону ей
кинуться, или в эту. Или
в третью. Их вообще четыре.
Ты в этом смысле почти в квартире;
владелец – Гиперборей.
Лети, кораблик! не бойся острых
скал. Так открывают остров,
где после белеют кресты матросов,
где, век спустя,
письма, обвязанные тесемкой,
вам продает, изумляя синькой
взора, прижитое с туземкой
ласковое дитя.
Не верь, дружок, путеводным звездам,
схожим вообще с офицерским съездом.
Тебе привязанность к праздным безднам
скорей вредна.
Верь только подлинно постоянной
демократии волн с еенной
на губах возникающей в спорах пеной
и чувством дна.
Одни плывут вдаль проглотить обиду.
Другие – чтоб насолить Эвклиду.
Третьи – просто пропасть из виду.
Им по пути.
Но ты, кораблик, чей кормщик Боря,
не отличай горизонт от горя.
Лети по волнам стать частью моря,
лети, лети.
* * *
Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне.
Зеркальце там не слыхало ни о какой царевне.
Речка тоже рябит; а земля в морщинах -
и думать забыла, поди, о своих мужчинах.
Там – одни пацаны. А от кого рожают,
знают лишь те, которые их сажают,
либо – никто, либо – в углу иконы.
И весною пахать выходят одни законы.
Езжай в деревню, подруга. В поле, тем паче в роще
в землю смотреть и одеваться проще.
Там у тебя одной на сто верст помада,
но вынимать ее все равно не надо.
Знаешь, лучше стареть там, где верста маячит,
где красота ничего не значит
или значит не молодость, титьку, семя,
потому что природа вообще все время.
Это, как знать, даст побороть унылость.
И леса там тоже шумят, что уже случилось
все, и притом – не раз. И сумма
случившегося есть источник шума.
Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельной
жизнью, там различишь нательный
крестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки,
в том, что порхает всего лишь сутки.
И я приеду к тебе. В этом «и я приеду»
усмотри не свою, но этих вещей победу,
ибо земле, как той простыне, понятен
язык не столько любви, сколько выбоин, впадин, вмятин.
Или пусть не приеду. Любая из этих рытвин,
либо воды в колодезе привкус бритвин,
прутья обочины, хаос кочек -
все-таки я: то, чего не хочешь.
Езжай в деревню, подруга. Знаешь, дурнея, лица
лишь подтверждают, что можно слиться
разными способами; их – бездны,
и нам, дорогая, не все известны.
Знаешь, пейзаж – то, чего не знаешь.
Помни об этом, когда там судьбе пеняешь.
Когда-нибудь, в серую краску уставясь взглядом,
ты узнаешь себя. И серую краску рядом.
Посвящается Джироламо Марчелло
Однажды я тоже зимою приплыл сюда
из Египта, считая, что буду встречен
на запруженной набережной женой в меховом манто
и в шляпке с вуалью. Однако встречать меня
пришла не она, а две старенькие болонки
с золотыми зубами. Хозяин-американец
объяснял мне потом, что если его ограбят,
болонки позволят ему свести
на первое время концы с концами.
Я поддакивал и смеялся.
Набережная выглядела бесконечной
и безлюдной. Зимний, потусторонний
свет превращал дворцы в фарфоровую посуду
и население – в тех, кто к ней
не решается прикоснуться.
Ни о какой вуали, ни о каком манто
речи не было. Единственною прозрачной
вещью был воздух и розовая, кружевная
занавеска в гостинице «Мелеагр и Аталанта»,
где уже тогда, одиннадцать лет назад,
я мог, казалось бы, догадаться,
что будущее, увы, уже
настало. Когда человек один,
он в будущем, ибо оно способно
обойтись, в свою очередь, без сверхзвуковых вещей,
обтекаемой формы, свергнутого тирана,
рухнувшей статуи. Когда человек несчастен,
он в будущем.
Теперь я не становлюсь
больше в гостиничном номере на четвереньки,
имитируя мебель и защищаясь от
собственных максим. Теперь умереть от горя,
боюсь, означало бы умереть
с опозданьем; а опаздывающих не любят
именно в будущем.
Набережная кишит
подростками, болтающими по-арабски.
Вуаль разрослась в паутину слухов,
перешедших впоследствии в сеть морщин,
и болонок давно поглотил их собачий Аушвиц.
Не видать и хозяина. Похоже, что уцелели
только я и вода: поскольку и у нее
нет прошлого.
Посвящается Чехову
Закат, покидая веранду, задерживается на самоваре.
Но чай остыл или выпит; в блюдце с вареньем – муха.
И тяжелый шиньон очень к лицу Варваре
Андреевне, в профиль – особенно. Крахмальная блузка глухо
застегнута у подбородка. В кресле, с погасшей трубкой,
Вяльцев шуршит газетой с речью Недоброво.
У Варвары Андреевны под шелестящей юбкой
ни-че-го.
Рояль чернеет в гостиной, прислушиваясь к овации
жестких листьев боярышника. Взятые наугад
аккорды студента Максимова будят в саду цикад,
и утки в прозрачном небе, в предчувствии авиации,
плывут в направленьи Германии. Лампа не зажжена,
и Дуня тайком в кабинете читает письмо от Никки.
Дурнушка, но как сложена! и так не похожа на
книги.
Поэтому Эрлих морщится, когда Карташев зовет
сразиться в картишки с ним, доктором и Пригожиным.
Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться от
мыслей о голой племяннице, спасающейся на кожаном
диване от комаров и от жары вообще.
Пригожин сдает, как ест, всем животом на столике.
Спросить, что ли, доктора о небольшом прыще?
Но стоит ли?
Душные летние сумерки, близорукое время дня,
пора, когда всякое целое теряет одну десятую.
"Вас в коломянковой паре можно принять за статую
в дальнем конце аллеи, Петр Ильич". «Меня?» -
смущается деланно Эрлих, протирая платком пенсне.
Но правда: близкое в сумерках сходится в чем-то с далью,
и Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имел Наталью
Федоровну во сне.
Но любит ли Вяльцева доктора? Деревья со всех сторон
липнут к распахнутым окнам усадьбы, как девки к парню.
У них и следует спрашивать, у ихних ворон и крон,
у вяза, проникшего в частности к Варваре Андреевне в спальню;
он единственный видит хозяйку в одних чулках.
Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере.
Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках
все козыри.
И хор цикад нарастает по мере того, как число
звезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом.
Что – если в самом деле? «Куда меня занесло?» -
думает Эрлих, возясь в дощатом сортире с поясом.
До станции – тридцать верст; где-то петух поет.
Студент, расстегнув тужурку, упрекает министров в косности.
В провинции тоже никто никому не дает.
Как в космосе.
Послесловие к басне
"Еврейская птица ворона,
зачем тебе сыра кусок?
Чтоб каркать во время урона,
терзая продрогший лесок?"
"Нет! Чуждый ольхе или вербе,
чье главное свойство – длина,
сыр с месяцем схож на ущербе.
Я в профиль его влюблена".
"Точней, ты скорее астроном,
ворона, чем жертва лисы.
Но профиль, присущий воронам,
пожалуй не меньшей красы".
"Я просто мечтала о браке,
пока не столкнулась с лисой,
пытаясь помножить во мраке
свой профиль на сыр со слезой".
Приглашение к путешествию
Сначала разбей стекло с помощью кирпича.
Из кухни пройдешь в столовую (помни: там две ступеньки).
Смахни с рояля Бетховена и Петра Ильича,
отвинти третью ножку и обнаружишь деньги.
Не сворачивай в спальню, не потроши комод,
не то начнешь онанировать. В спальне и в гардеробе
пахнет духами; но, кроме тряпок от
Диора, нет ничего, что бы толкнуть в Европе.
Спустя два часа, когда объявляют рейс,
не дергайся; потянись и подави зевоту.
В любой толпе пассажиров, как правило, есть еврей
с пейсами и с детьми: примкни к его хороводу.
Наутро, когда Зизи распахивает жалюзи,
сообщая, что Лувр закрыт, вцепись в ее мокрый волос,
ткни глупой мордой в подушку и, прорычав «Грызи»,
сделай с ней то, от чего у певицы садится голос.
Пристань Фегердала
Деревья ночью шумят на берегу пролива.
Видимо, дождь; ибо навряд ли ива,
не говоря – сосна, в состояньи узнать, в потемках,
в мелкой дроби листа, в блеске иглы, в подтеках
ту же самую воду, данную вертикально.
Осознать это может только спальня
с ее опытом всхлипывания; либо – голые мачты шведских
яхт, безмятежно спящих в одних подвязках, в одних подвесках
сном вертикали, привыкшей к горизонтали,
комкая мокрые простыни пристани в Фегердале.
Провинциальное