Борис Чичибабин - Прямая речь (сборник)
1991
Плач по утраченной родине
Судьбе не крикнешь: «Чур-чура,
не мне держать ответ!»
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.
С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал —
за что ж ее лишен?
Какой нас дьявол ввел в соблазн
и мы-то кто при нем?
Но в мире нет ее пространств
и нет ее времен.
Исчезла вдруг с лица земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не смогли
и попрощаться с ней.
Что больше нет ее, понять
живому не дано:
ведь родина – она как мать,
она и мы – одно…
В ее снегах смеялась смерть
с косою за плечом
и, отобрав руду и нефть,
поила первачом.
Ее судили стар и мал,
и барды, и князья,
но, проклиная, каждый знал,
что без нее нельзя.
И тот, кто клял, душою креп
и прозревал вину,
и рад был украинский хлеб
молдавскому вину.
Она глумилась надо мной,
но, как вела любовь,
я приезжал к себе домой
в ее конец любой.
В ней были думами близки
Баку и Ереван,
где я вверял свои виски
пахучим деревам.
Ее просторов широта
была спиртов пьяней…
Теперь я круглый сирота —
по маме и по ней.
Из века в век, из рода в род
венцы ее племен
Бог собирал в один народ,
но божий враг силен.
И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.
При нас космический костер
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.
К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет…
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.
1992
«В лесу соловьином, где сон травяной…»
В лесу соловьином, где сон травяной,
где доброе утро нам кто-то пропинькал,
счастливые нашей небесной виной,
мы бродим сегодня вчерашней тропинкой.
Доверившись чуду и слов лишены
и, вслушавшись сердцем в древесные думы,
две темные нити в шитье тишины,
светлеем и тихнем, свиваясь в одну, мы.
Без крова, без комнат венчальный наш дом,
и нет нас печальней, и нет нас блаженней.
Мы были когда-то и будем потом,
пока не искупим земных прегрешений…
Присутствием близких в любви стеснена,
но пальцев ласкающих не разжимая,
ты помнишь, какая была тишина,
молитвосклоненная и кружевная?
Нас высь одарила сорочьим пером,
а мир был и зелен, и синь, и оранжев.
Давай же, – я думал, – скорее умрем,
чтоб встретиться снова как можно пораньше.
Умрем поскорей, чтоб родиться опять
и с первой зарей ухватиться за руки
и в кружеве утра друг друга обнять
в той жизни, где нет ни вины, ни разлуки.
1989
Ода одуванчику
В днях, как в снах, безлюбовно тупящих,
измотавших сердца суетой,
можно ль жить, как живет одуванчик,
то серебряный, то золотой?
Хорошо, если пчелки напьются,
когда дождик под корень протек, —
только, как ты его ни напутствуй,
он всего лишь минутный цветок.
Знать не зная ни страсти, ни люти,
он всего лишь трава среди трав, —
ну а мы называемся люди
и хотим человеческих прав.
Коротка и случайна, как прихоть,
наша жизнь, где не место уму.
Норовишь через пропасти прыгать —
так не ври хоть себе самому.
Если к власти прорвутся фашисты,
спрячусь в угол и письма сожгу, —
незлобив одуванчик пушистый,
а у родичей рыльца в пушку.
Как поэт, на просторе зеленом
он пред солнышком ясен и тих,
повинуется Божьим законам
и не губит себя и других.
У того, кто сломает и слижет,
светлым соком горча на губах,
говорят, что он знает и слышит
то, что чувствуют Моцарт и Бах.
Ты его легкомыслья не высмей,
что цветет меж проезжих дорог,
потому что он несколько жизней
проживает в единственный срок.
Чтоб в отечестве дыры не штопать,
Божий образ в себе не забыть,
тем цветком на земле хорошо быть,
человеком не хочется быть.
Я ложусь на бессонный диванчик,
слышу сговор звезды со звездой
и живу, как живет одуванчик,
то серебряный, то золотой.
1992
Когда мы были в Яд-Вашеме
А.Вернику
Мы были там – и слава Богу,
что нам открылась понемногу
вселенной горькая душа —
то ниспадая, то взлетая,
земля трагически-святая
у Средиземного ковша.
И мы ковшом тем причастились,
и я, как некий нечестивец,
в те волны горб свой погружал,
и тут же, невысокопарны,
грузнели финиками пальмы
и рос на клумбах цветожар…
Но люди мы неделовые,
не задержались в Тель-Авиве,
пошли мотаться налегке,
и сразу в мареве и блеске
заговорила по-библейски
земля на ихнем языке.
Она была седой и рыжей,
и небо к нам склонялось ближе,
чем где-нибудь в краях иных,
и уводило нас подальше
от мерзословия и фальши,
от патриотов и ханыг.
Все каменистей, все безводней
в ладони щурилась Господней
земля пустынь, земля святынь.
От наших глаз неотдалима
холмистость Иерусалима
и огнедышащая синь.
А в сини той, белы как чайки,
домов расставленные чарки
с любовью потчуют друзей.
И встал, воздевши к небу руки,
музей скорбей еврейских – муки
нечеловеческой музей.
Прошли врата – и вот внутри мы,
и смотрим в страшные витрины
с предсмертным ужасом в очах,
как, с пеньем Тор мешая бред свой,
шло европейское еврейство
на гибель в ямах и печах.
Войдя в музей тот, в Яд-Вашем, я,
прервавши с миром отношенья,
не обвиняю темный век —
с немой молитвой жду отплаты,
ответственный и виноватый,
как перед Богом человек.
Вот что я думал в Яд-Вашеме:
я – русский помыслами всеми,
крещеньем, речью и душой,
но русской Музе не в убыток,
что я скорблю о всех убитых,
всему живому не чужой.
Есть у людей тела и души,
и есть у душ глаза и уши,
чтоб слышать весть из Божьих уст.
Когда мы были в Яд-Вашеме,
мы видели глазами теми,
что там с народом Иисус.
Мы точным знанием владеем,
что Он родился иудеем,
и это надо понимать.
От жар дневных ища прохлады,
над ним еврейские обряды
творила любящая Мать.
Мы это видели воочью
и не забудем днем и ночью
на тропах зримого Христа,
как шел Он с верными своими
Отца единого во имя
вплоть до Голгофского креста.
Я сердцем всем прирос к земле той,
сердцами мертвых разогретой,
а если спросите: «Зачем?» —
отвечу, с ближними не споря:
на свете нет чужого горя,
душа любая – Яд-Вашем.
Мы были там, и слава Богу,
что мы прошли по солнцепеку
земли, чье слово не мертво,
где сестры – братья Иисуса
Его любовию спасутся,
хоть и не веруют в Него.
Я, русский кровью и корнями,
живущий без гроша в кармане,
страной еврейской покорен —
родными смутами снедаем,
я и ее коснулся таин
и верен ей до похорон.
1992
«Оснежись, голова!..»
Кириллу Ковальджи
Оснежись, голова!
Черт-те что в мировом чертеже!
Если жизнь такова,
что дышать уже нечем душе
и втемяшилась тьма болевая,
помоги мне, судьба,
та, что сам для себя отковал,
чтоб у жаркого лба
не звенел византийский комар,
костяным холодком повевая.
Что написано – стер,
что стряслось – невозможно назвать.
В суматоху и сор,
на кривой и немытый асфальт
я попал, как чудак из романа,
и живу, как дано,
никого за печаль не виня.
Нищим стал я давно,
нынче снова беда у меня —
Лиля руку в запястье сломала.
Жаль незрячих щенят,
одурели в сиротстве совсем:
знай, свой закут чернят, издеваясь,
как черти, над всем, —
мы ж, как люди, что любим, то белим.
За стихов канитель
современник не даст ни гроша.
Есть в Крыму Коктебель,
там была наша жизнь хороша —
сном развеялся Крым с Коктебелем.
В городах этажи
взгромоздил над людьми идиот.
Где ж то детство души,
что, казалось, вовек не пройдет?
Где ж то слово, что было в начале?
Чтоб не биться в сети,
что наплел за искусом искус,
суждено ль нам взойти
в обиталище утренних муз,
добывающих свет из печали?
Есть в Крыму Коктебель,
в Коктебеле – Волошинский дом,
и опять, как теперь,
мы к нему на веранду придем,
до конца свой клубок размотавши, —
там органно звуча,
в нас духовная радость цвела,
там сиял, как свеча,
виноград посредине стола
и звенела походка Наташи.
1992