Булат Окуджава - Под управлением любви
«…И ты, который так угрюм, и ты, что праздничен. Вы оба…»
…И ты, который так угрюм, и ты, что праздничен.
Вы оба.
Мы стали братьями давно, мы все теперь родня
до гроба.
И тот, что в облачке витает, и тот – в подвальном
этаже,
нам не в чем упрекать друг друга, делить нам нечего
уже.
Пустые лозунги любви из года в год теряют цену,
хоть посиней до хрипоты, хоть бейся головой о стену.
Они слабы и бесполезны, как на последнем вираже,
и мы уж не спешим друг к другу: спешить нам
незачем уже.
Но если жив еще в глазах божественный сигнал
надежды,
подобный шепоту листвы – необъяснимый, вечный,
нежный,
но если на сердце тревожно, но если горько на душе,
рискнет ли кто сказать, что нынче терять нам нечего
уже?
«Наша жизнь – это зал ожидания…»
Наша жизнь – это зал ожидания,
от младенчества и до седин.
Сколько всяких наук выживания,
а исход непременно один.
«Смилуйся, быстрое время…»
Смилуйся, быстрое время,
бег свой жестокий умерь.
Не по плечу это бремя,
бремя тревог и потерь.
Будь милосердней и мягче,
не окружай меня злом.
Вон уж и Лета маячит
прямо за ближним углом.
Плакать и каяться поздно.
Тропка на берег крута.
Там неприступно и грозно
райские смотрят врата.
Не пригодилась корона,
тщетною вышла пальба…
И на весле у Харона
замерли жизнь и судьба.
«Проснется ворон молодой…»
Проснется ворон молодой
и, глаз уставив золотой,
в оконное стекло подышит
и, разорив свое крыло,
достанет вечное перо
и что-то вечное напишет.
«Пока еще жизнь не погасла…»
Р. Рождественскому
Пока еще жизнь не погасла,
сверкнув, не исчезла во мгле…
Как было бы все распрекрасно
на этой зеленой земле,
когда бы не грязные лапы,
неправый вершащие суд,
не бранные крики, не залпы,
не слезы, что речкой текут!
«Из Австралии Лева в Москву прилетел…»
Л. Люкимсону
Из Австралии Лева в Москву прилетел,
до сестры на машине дожал.
Из окошка такси на Москву поглядел:
холодок по спине пробежал.
Нынче лик у Москвы ну не то чтоб жесток —
не стреляет, в баранку не гнет.
Вдруг возьмет да и спросит: «Боишься, жидок?» —
и с усмешкою вслед подмигнет.
Там, в Австралии вашей, наверно, жара
и лафа – не опишешь пером!
А в Москве нынче хуже, чем было вчера,
но получше, чем в тридцать седьмом.
По Безбожному, Лева, пройдись не спеша
и в знакомые лица вглядись:
у Москвы, может быть, и не злая душа,
но удачливым в ней не родись.
«Мне не нравится мой силуэт…»
Мне не нравится мой силуэт:
невпопад как-то скомкан и скроен.
А ведь мальчик был ладен и строен…
И надежды на лучшее нет.
Поистерся мой старый пиджак,
но уже не зову я портного:
перекройки не выдержать снова —
доплетусь до финала и так.
Но тогда почему, почему,
по капризу какому такому
ничего не прощаю другому
и перчатку швыряю ему?
Покосился мой храм на крови,
впрочем, так же, как прочие стройки.
Новогодняя ель – на помойке.
Ни надежд, ни судьбы, ни любви…
Но тогда отчего, отчего
рву листы и бумагу мараю?
Не сгорел – только все догораю
и молчанья боюсь своего?
«Ах, если б знать заранее, заранее, заранее…»
Ах, если б знать заранее, заранее, заранее,
что будет не напрасным горение, сгорание
терпения и веры, любви и волшебства,
трагическое после, счастливое сперва.
Никто на едкий вызов ответа не получит.
Напрасны наши споры. Вот Лермонтов-поручик.
Он некрасив, нескладен, и все вокруг серо,
но как же он прекрасен, когда в руке перо!
Вот Александр Сергеич, он в поиске и в муке,
да козыри лукавы и не даются в руки,
их силуэты брезжут на дне души его…
Терпение и вера, любовь и волшебство!
Все гаснут понемногу: надежды и смятенье.
К иным, к иным высотам возносятся их тени.
А жизнь неутомимо вращает колесо,
но искры остаются, и это хорошо.
И вот я замечаю, хоть и не мистик вроде,
какие-то намеки в октябрьской природе:
не просто пробужденье мелодий и кистей,
а даже возрожденье умолкнувших страстей.
Все в мире созревает в борениях и встрясках.
Не спорьте понапрасну о линиях и красках.
Пусть каждый, изнывая, достигнет своего…
Терпение и вера, любовь и волшебство!
«Под крики толпы угрожающей…»
О. и Ю. Понаровским
Под крики толпы угрожающей,
хрипящей и стонущей вслед,
последний еврей уезжающий
погасит на станции свет.
Потоки проклятий и ругани
худою рукою стряхнет,
и медленно профиль испуганный
за темным стеклом проплывет.
Как будто из недр человечества
глядит на минувшее он…
И катится мимо отечества
последний зеленый вагон.
Весь мир, наши судьбы тасующий,
гудит средь лесов и морей…
Еврей, о России тоскующий,
на совести горькой моей.
«К старости косточки стали болеть…»
К старости косточки стали болеть,
старая рана нет-нет и заноет.
Стоило ли воскресать и гореть?
Все, что исхожено, что оно стоит?
Вон ведь какая прогорклая мгла!
Лето кончается. Лета уж близко.
Мама меня от беды берегла,
Бога просила о том, атеистка,
карагандинской фортуны своей
лик, искореженный злом, проклиная…
Что там за проволокой? Соловей,
смолкший давно, да отчизна больная.
Все, что мерещилось, в прах сожжено.
Так, лишь какая-то малость в остатке…
Вот, мой любезный, какое кино
я досмотрел на седьмом-то десятке!
«Так тебе, праведник!» – крикнет злодей.
«Вот тебе, грешничек!» – праведник кинет…
Я не прощенья прошу у людей:
что их прощение? Вспыхнет и сгинет.
Так и качаюсь на самом краю
и на свечу догоревшую дую…
Скоро увижу я маму мою,
стройную, гордую и молодую.
Японская фантазия
Когда за окнами земля кружиться перестала,
тогда Япония сама глазам моим предстала,
спеша, усердствуя, молясь, и плача, и маня…
Друзья мои, себя храня, молитесь за меня.
Пойду пройдусь ночной порой на Гиндзу золотую,
костер удачи распалю, свечу обид задую.
Не зря я десять тысяч верст нащелкивал коня…
Друзья мои, себя храня, молитесь за меня.
То брызнет дождь, а то жара, а то туман, о Боже!
Судьба на всех везде одна, знакомо все, все то же,
как будто к дому я иду перед началом дня…
Друзья мои, себя храня, молитесь за меня.
Я так устал глядеть вперед с надеждой и опаской.
Пора уж как-нибудь остыть от трепотни арбатской.
Да, я москвич, и там мой дом, и сердце, и броня,
но между тем, себя храня, молитесь за меня.
«Сочиняет плов Мазлум из баранины и риса…»
Сочиняет плов Мазлум из баранины и риса.
Жир бурлит, вода клокочет, пламя пышет
в камельке.
И ковбоечка на нем золотая, словно риза,
и поношенные джинсы, и половничек в руке.
Он стучит по котелку, будто все не достучится.
Пахнет дом травой, и дымом, и землею, и водой.
Жир задумчивый течет, рис рассыпчатый струится,
и Мазлум над ним колдует, молодой и чуть седой.
Он турецкий любит плов, а любой другой не любит.
Плову – наша благодарность, сочинителю – почет.
Или голод нас сомнет, или сытость нас погубит,
или-или, или-или, или нечет – или чет.
«Ты, живущий вне наших сомнений и драм…»
Ты, живущий вне наших сомнений и драм,
расточающий благостный свет по утрам.
Ты, кому с придыханием мы говорим:
Тешекюр эдерим! Тешекюр эдерим![3]
Ты, кого за печали свои не корим
и дороги к кому в бездорожье торим,
и за то, что живем, и за то, что горим,
и за то, что во имя Твое мы творим,
Тешекюр эдерим! Тешекюр эдерим!
Турецкая фантазия
Виртуозней и ловчее истамбульского шофера
в целом свете, как ни бейся, не найти.
Каждый выезд – авантюра, приключение, афера,
роковые неурядицы в пути.
Он садится на сиденье в предвкушенье наслаждений,
он сознательно готовится к борьбе.
Сколько в граде Истамбуле непредвиденных течений,
где спасение таится лишь в судьбе.
Но судьба, как я заметил, это детище счастливых,
это им звучит мотив ее трубы,
ну, а тем, кто видит счастье лишь в движеньях
суетливых,
не до жиру, не до милостей судьбы.
Вот Ахмет, он спозаранку чуть поел – и за баранку.
Он и кучер, он и рыцарь, он и плут,
и езда усугубляет его гордую осанку,
хоть шоферы ему форы не дают.
И когда машин лавины, словно танки, словно
льдины
разнести его на части норовят,
тут ему подспорьем служат опыт, риск, и жест
единый,
и судьба, и обаянье – все подряд.
Да, он вымотан, конечно. Да, чело покрыто потом,
но в какой-нибудь случайной чайхане
он, отхлебывая чинно чай густой, что пахнет медом,
как паломник исповедуется мне.
И сливаются нежданно лики Запада с Востоком,
кейф – с безумием, пускай лишь раз на дню,
но и скорбь о самом низком, но и мысли о высоком
под ленивую под нашу болтовню.
А потом опять баранка и коварная дорога,
и умение, и страсть, и волшебство…
Все безумное от Бога, все разумное от Бога,
человеческое тоже от него.
Песенка Белле